Вдали от родного дома
Оглавление
На рейде
Опустели пляжи, почернели деревья, и на открытой настежь ветрам Потемкинской лестнице мерзнут опавшие листья. Падает снег и непривычно рано седеет город.
Я люблю смотреть с Потемкинской лестницы на осеннее море. Оно мрачно сверкает под темным небом, холодными брызгами достает до маяка и неожиданно разгорается веселыми красками, когда блеснет краешком солнце.
Ветрено, сыро, а я стою. Давно я не был в родном городе.
Много стран за это время посетило мое судно, и как хотелось, хоть недолго, вот так постоять на Потемкинской.
Я увидел ее в кинотеатре в Марселе. Шел «Броненосец «Потемкин». Огромный матрос на рекламном плакате собирал у входа толпы людей. Билеты мы достали с трудом и тесно сидели в жарком зале, восторженно узнавая Одессу и порт.
Вдруг зал встал, подался вперед. По Потемкинской катилась вниз детская коляска. Стоя, люди смотрели фильм до конца и, выходя на улицу, еще долго толпились перед разъяренным на плакате матросом.
— Ваш Октябрь — это великолепно! — сказал на палубе французский грузчик.
— Октябрь был потом, — поправили его ребята.
— Да, я знаю, — горячо продолжал француз, — я читал Ленина, он назвал мятежный броненосец «непобежденной территорией революции». Наша Парижская коммуна... «Потемкин»... вы счастливые люди, что социализм утвердился в вашей стране!
Я часто вспоминал слова французского грузчика. Находясь вдали от Родины, осознаешь их значение.
Однажды мы стояли в одном из княжеств Персидского залива, в маленьком, наполовину занесенном песками порту Доха. По деревянному пирсу прохаживался солдат. Нас не пускали в город. Когда мы швартовались, на пирсе остановился зеленый джип. Несколько английских офицеров, свесив через борта джипа длинные ноги, строго смотрели на наш флаг. Джип уехал, и у трапа появился солдат. Это был местный житель, но в английской форме, с английским ружьем и с английским запретным словом:
— Но!
Нам ничего не оставалось, как ловить с кормы рыбу и смотреть на слепящие пески знакомой еще по учебнику географии пустыни Руб-эль-Хали.
В тот же день у нас случилась неприятность. Один матрос поскользнулся в трюме, упал и вывихнул плечо. Врач вправил вывих, но нужно было обязательно сделать на берегу рентгеновский снимок. Капитан вызвал агента, тот связался с властями, и нам разрешили ненадолго съездить в город.
Больница была старой, стены растресканы, окна кое-где наглухо забиты фанерой. В помещении, на глиняном полу, в два ряда сидели больные. У одного старика во рту торчал термометр. Между больными прохаживался врач-итальянец. Узкие подтяжки плотно облегали его толстый живот. Халат он держал в руке и обмахивался им.
Врач посмотрел на термометр, сунул его другому больному, а старика легонько, ногой, стал подталкивать к двери.
Старик пытался что-то объяснить, но врач не слушал.
В Канаде мне пришлось побывать в великолепном по архитектурному решению лечебном заведении, с клумбами, фонтанами, стремительными лифтами и увитыми тропической зеленью вестибюлями. В палатах над каждой постелью больного висело раззолоченное распятие. Эту больницу с гордостью показывал нам канадский бизнесмен. Мы привезли для его фирмы груз.
Бизнесмен хвалился, что дал на строительство много денег и даже сам выбирал архитектора.
— Такому фасаду позавидовал бы Ле Корбюзье, не правда ли?
— А сколько стоит лечение в этой больнице?— спросил я.
— О, здесь могут лечиться только богатые люди,— сознался бизнесмен.
Богатые и бедные. Сияющие цветным мрамором кварталы и темные, задыхающиеся в грязи трущобы. Люди, сгоняющие вес в собственных спортзалах, и люди в очередях за получением работы. Сколько я видел таких очередей!
Мы стояли в Ливорно, осажденном зимним штормом. Волны перекатывались через волнолом, выплескивались на причалы. Зеркально блестели на ледяном ветру швартовые чугунные пушки.
За решеткой порта чернела толпа. Мужчины ждали работу. Ждали молча, натягивая на уши береты и потирая стынущие на ветру руки. Поодаль стояли женщины, прижимая к себе закутанных в рваные шали детей.
Из-за штормовой погоды погрузка судов прекратилась, но грузчики не расходились. Они прятались от ветра за вагонами, боясь уйти, потому что за воротами стояла молчаливая, ждущая толпа.
Когда ветер немного утих, зашевелились краны и стивидоры дали команду приступить к работе. Грузчики бегом поднимались по трапам, словно те, за воротами, могли их опередить.
...Над Потемкинской лестницей темнеет. В порту загорается маяк. Его дымный луч бежит по волнам и освещает мое судно. Возвратясь из дальних странствий, мы стоим на том самом рейде, где стоял мятежный «Потемкин», «непобежденная территория революции».
За час до отхода
Над Генуей вставал дождливый рассвет. Ветер нес по причалам опавшие листья, и дождь стучал по ним, как по бумаге. На мачтах гасли огни. Паровоз дергал вдоль складов вагоны, простуженно сипел паром. На черном асфальте зябко дрожала вода.
Утром грузчики должны были опустить в кормовой трюм последнюю партию груза, и на судне уже объявили аврал. Электрики убирали с палубы люстры, матросы заваливали стрелы.
Был конец октября, от Генуи до Одессы пять суток хода, и матросы радостно потирали руки:
— Праздник — дома!
— Разговоры! — покрикивал боцман. Но сам улыбался.
По причалу промчался грузовик. Борта его были оклеены яркими лозунгами. На грузовике тесно стояли молодые парни. Они что-то кричали, яростно размахивали руками. Машинист торопливо выглянул из паровозной будки. Сцепщик вылез из-под вагонов и помахал вслед грузовику красным флажком.
Появились карабинеры. Они медленно прошли мимо нашего трапа, строго поглядывая по сторонам.
На старом греческом пароходе, стоявшем кормой к волнолому, пробили склянки. От парохода отделилась сонная шлюпка и, словно нехотя, тронулась в сторону города. Повар с матросом, как всегда утром, отправлялись в город на рынок. Они тяжело выгребали против зыби и, проходя мимо нашего борта, обязательно махали кепками. Над шлюпкой кружила одинокая чайка.
На середине бухты греков остановил полицейский катер. Офицер в лакированном от дождя плаще перегнулся через борт. Ветер донес отрывистые, лающие слова.
Шлюпка повернула назад.
За оградой порта собралась толпа. Мужчина в берете, в куртке с поднятым воротником, говорил взволнованно и страстно. Его слушали, вытянув лица. Порт напряженно молчал.
На древней генуэзской башне, которая возвышалась над портом, рассекая дождь, ослепительно вспыхивал маяк. На башне ударил колокол. Толпа взорвалась криками и двинулась к управлению порта.
Капитан пил чай в кают-компании, когда вахтенный штурман доложил о приходе агента.
Агент поставил в углу мокрый портфель, снял плащ и протер очки. Капитан предложил ему чаю. Агент поблагодарил и стал греть о горячий стакан озябшие руки.
— Это как подножка. Извините, капитан, но...
— Ничего,— сказал капитан,— мы подождем.
— К вам рабочие,— снова доложил вахтенный штурман.
— Просите.— Капитан встал.
Рабочих было двое. Пожилые, с серьезными лицами.
— Сколько вам осталось грузить?— спросил один из них капитана.
— Пять подъемов, пять! — вскочил агент.— На час работы! И на двух «англичанах» на час работы. А порт будет платить за несколько суток простоя!
— Мы закончим грузить только советское судно. Заказывайте буксиры, капитан. Через час вы уйдете.
Когда мы начали отдавать концы, дождь перестал. На воде желтели листья. Провожаемые грузчиками, мы отошли от причала. На стоящих в порту судах понуро висели флаги. Буксиры развернули нас на выход.
Ангел Стоянов, брат мой
Впервые я услышал эту легенду на траверзе мыса Калиакра. Темная ночь спрятала близкий берег. Мыс угадывался по слабому запаху притоптанных дождем трав да по белым, вспыхивающим в темноте волнам, разбивающимся о скалы.
— Вон там и падали они в воду, связавшись косами.
Капитан, рассказавший мне об этом, повернулся и пошел на мостик, а я еще долго стоял у борта...
Их было сорок девушек. Самых красивых в округе. Их отобрали для гарема турецкого султана. Они проплакали всю ночь. А под утро пришли на высокий берег, связались косами и бросились в море.
Давно это было...
Как-то в Варне нас пригласили в гости моряки парохода «Христо Ботев». В кают-компании я прочитал золотом написанные слова: «Не умирает тот, кто умирает за свободу». Это сказал Ботев. Слова национального поэта стали девизом всех честных болгар, боровшихся с фашизмом.
В сентябре 1944 года Советская Армия пришла в Болгарию, чтобы уже навеки освободить ее народ.
— Вот тут они падали в воду...
Это сказал мне мастер судоремонтного завода имени Георгия Димитрова Ангел Стоянов. Мы ездили с ним на мыс Калиакра. Но речь шла уже не о девушках, предназначенных для гарема султана.
Десятерых парней и пятерых девушек-партизан преследовали фашисты. Отстреливаясь, они добрались до мыса. Внизу пенилось море. Им предложили сдаться. Они засмеялись. У них уже не было патронов. Но был у них выбор: фашистский плен или смерть в морской пучине.
Они выбрали море.
В Болгарии свято чтут память героев, погибших в борьбе с фашизмом. И память о тех, кто пришел из великой Страны Советов и отдал самое дорогое — жизнь во имя свободы и счастья болгарского народа. В городском парке Варны я видел, как маленькая девочка подбежала к могиле советского моряка, погибшего в сорок четвертом году при высадке десанта, и положила на зеленый холмик могилы букетик цветов.
9 сентября. На многих вывесках в болгарских городах можно прочитать эту дату. Это не просто день освобождения. Это день рождения целой эпохи, эпохи социализма.
Я был во многих болгарских городах. Русская речь здесь всегда вызывает радостную улыбку и у взрослого, и у ребенка.
В городе Толбухин мы вышли из автобуса возле маленькой горбатой мечети. Стены ее заросли высокой травой, узкие окошки затянуло паутиной. А на полуразвалившемся минарете сидел сонный петух. Во дворе мечети голоногие мальчишки играли в футбол. Заслышав русскую речь, они мигом окружили нас и даже предложили сыграть в футбол. Самый маленький из них, в выцветшей майке и с расцарапанной щекой, похвалился:
— Мой старший брат всегда с нами играет.
Брат. По-болгарски — братушка. Этим словом каждое утро меня приветствовал «майстуре» Ангел. Мы стали на ремонт на заводе имени Димитрова.
— Братушка, здорово!
Мы вместе ремонтировали наше судно. Днем мы были одинаково грязными, а после работы встречались в клубе и говорили, говорили. По воскресным дням ездили на заводском автобусе по стране. Я видел в болгарских стопанствах — кооперативах — сотни тракторов, сеялок, комбайнов. Незнакомые люди приглашали нас в свои дома. И везде я слышал: «Братушка».
Удивительна у болгар любовь к нашим городам. И дети, и взрослые коллекционируют открытки с видами Москвы, Ленинграда, Одессы. И марки. И просто конверты со штемпелями советских городов.
Вечерами, когда над древней Варной всходит желтая луна и море лениво накатывается на песчаный берег, по улицам города трудно пробираться автомобилями. Вся Варна — на улицах. Девушки весело хлопают по кузовам автомобилей: «Днем надо было ездить. Теперь наше время!»
В толпе гуляющих я встречаю Ангела. Он идет с женой. Увидев меня, оба улыбаются. Приглашают в сладкарницу. Какие пирожные в сладкарницах! А торты! Их не стесняются есть мужчины. Сидят за столиками, пьют кофе с пирожными и говорят о политике, о спорте. И мы говорим с Ангелом. Обо всем, только не о работе. О работе вечером нельзя. Жена запрещает. Штраф — два пирожных.
В сладкарнице на стене картина: красавицы-девушки, связавшись косами, падают с высокого утеса в море. Глаза у жены Ангела становятся влажными. Ангел осторожно поглаживает ее руку и продолжает разговор.
...Я полюбил тебя, Ангел. Мне так легко работать с тобой. Мы так хорошо научились понимать друг друга, как только могут понимать друг друга братья.
Когда я сказал тебе об этом, ты улыбнулся и покачал из стороны в сторону головой. По-болгарски это означает согласие, «да».
Наш друг Ахмед
Еще швартуется в Александрии наше судно, а уже бегут к нему грузчики, весело размахивая руками. Впереди всех — Ахмед. Он приносит нам свежие газеты и, смешно коверкая русские слова, рассказывает разные новости. Он встречает наши суда с 1956 года, с того самого года, когда арабский народ по-настоящему понял, кто его друзья, а кто — враги.
Тогда Ахмед был мальчишкой. Вместе с другими сверстниками он разносил по причалам чай, зарабатывая на жизнь. В Порт-Саиде погиб у мальчишки отец.
Теперь Ахмед — студент. Он изучает морское право и мечтает работать в Управлении Суэцкого канала. Он садится на корточки и чертит нам пальцем свой проект углубления канала.
С момента закрытия Суэцкого канала в результате израильской агрессии мировой танкерный флот вырос. Появились супертанкеры с осадкой свыше двадцати метров. А раньше по каналу могли проходить танкеры с осадкой не более десяти метров. Так что, когда откроют канал, его в первую очередь нужно углублять!
Ахмед — наш гид — ведет нас в город. По гранитному парапету набережной с независимым видом прохаживаются чайки. За столиками кафе, расставленными у самого моря, пожилые люди перебирают четки. На столах стынет кофе. В Александрии не торопятся его пить. За чашкой кофе можно просидеть целый день...
— Ахмед! — зовут его со всех сторон.— Ахмед!
Всем нужен Ахмед. Вон тому мужчине он обещал составить важную бумагу, а парню, что чистит на набережной ботинки, он должен дать ответ, принята ли на курсы медсестер его невеста. Ахмед готовил ее по арифметике и языку.
Центр Александрии. Высокие дома, широкие площади. И здесь Ахмед свой человек. Его останавливают две женщины и что-то быстро говорят, радостно улыбаясь. Улыбается и Ахмед. Оказывается, он познакомил их со своим профессором, видным юристом. Профессор помог женщинам выиграть какой-то процесс.
— Теперь нужно зайти в гости. Не зайдешь — обидятся.
Мы приходим в знаменитый Александрийский аквариум, где собраны все обитатели Средиземного и Красного морей. Даже Ахмед, который знает всех рыб «в лицо», подолгу задерживается возле каждой «клетки». Народу здесь много, особенно детей. На широком дворе, в большом бассейне плавают черепахи. Одна из них - говорит Ахмед, спасла моряка, которого с палубы смыло ночью волной в море. На черепахе моряк продержался до рассвета, пока его не заметили с идущего мимо судна. Черепаху изловили и сдали в Александрийский аквариум. Она на особом попечении детей.
— А что если мы съездим в Каир? Как говорят у вас, автобус я беру на себя.
Ахмед организовал автобус через профсоюз рабочих порта. И вот уже ушла за горизонт Александрия, и нет больше моря и портовых причалов, нас окружает желтый сухой песок. От этой слепящей желтизны режет глаза.
— Кэйро,— нежно говорит Ахмед и протягивает вперед руку.
Вот он, Каир. Бескрайние улицы, зеленые парки, небоскребы и даже днем не гаснущая реклама. Тесные шеренги деревьев выстроились вдоль тротуаров, сомкнулись в вышине и оттеснили далеко в небо солнце. И везде— люди. Их так много, что кажется — в Каире не обычный будничный день, а праздник.
За городом, на высоких холмах — пирамиды. Самая большая из них — Хеопса. Сто сорок метров. Она сложена из одинаковых прямоугольных блоков. Старый араб в красной феске и распахнутом зеленом халате предлагает взять нам на память немного песка с пирамиды Хеопс?
Вечером мы в Александрии. Ахмед приносит старые книги в потрепанных переплетах. Он взял их специально для нас в архивном отделе библиотеки. Эти книги были найдены под развалинами знаменитого Александрийского маяка. В них записаны приливы и отливы Средиземного моря, направления ветров и даже время дождей.
Прощаться с Ахмедом всегда тяжело. Он долго жмет каждому из нас руки, обнимает и только когда на борт поднимается лоцман, сходит на причал. Но и там он стоит, пока не заработает наш винт и длинным гудком не попрощается с ним капитан...
Матч в Умм-Касре
В этом новом порту на реке Шатт-эль-Араб, неподалеку от Басры, мы выгружали рис. На скамеечках вдоль борта сидели наши ребята, вместе с арабскими тальманами считали подъемы и учили арабов русскому языку.
Слово футбол, оказалось, не нуждалось в переводе. Услышав его, арабы вскочили и начали что-то горячо доказывать друг другу. Выяснилось, что в Умм-Касре есть футбольная команда, которая победила французских, норвежских и польских моряков. Арабы были уверены, что и нам не устоять.
Вечером в каюте моториста Ельникова собралось совещание. Трое из судовых футболистов стоят ночью вахты, остальным утром на работу. Когда же тренироваться?
— За мной, в трюм!— скомандовал матрос Миша Керпельман.— Чего время терять? Сейчас и начнем.
В свободном от груза трюме застучал мяч. Он стучал до утра, и сторожа-арабы ходили по причалу, настороженно вытягивая шеи, не понимая, что означают эти глухие таинственные звуки.
В половине четвертого дня за моряками пришел автобус. Грузчики вылезли из трюмов, ожидая появления нашей команды.
Как только мы появились на трапе, арабы начали скандировать: «Пять — ноль! Пять — ноль!» С таким счетом команда Умм-Касры выиграла у всех противников.
Стадион, ровное песчаное поле с белыми стойками ворот, был грозен. Женщины сидели в сторонке, приоткрыв лица, и сочувственно смотрели на нас добрыми, печальными глазами.
Арабы сразу пошли в атаку. Они растянулись по всему полю цепью и, стремительно передавая друг другу мяч, сошлись у наших ворот.
Гол!
До двадцатой минуты первого тайма в наших воротах побывало уже три мяча.
Все было против нас: и бессонная ночь, и твердый грунт, и солнце.
Ушел, хромая, с поля матрос Нестеренко. С ободранными локтями, в рваной майке метался в воротах штурман Гвинта. Стиснув зубы, яростно бросался на мяч моторист Ельников. Но счастье отвернулось от нас.
Я сидел среди арабов-болельщиков и натянуто улыбался. Я был тренером команды. Перед матчем я поругался с грузовым помощником и со старпомом. Матросов-тальманов нельзя было заменить. Я предложил по два моториста на трюм вместо одного матроса-игрока, но грузовой помощник и старпом были неумолимы.
Наш спор разрешил капитан:
— Только вернитесь с победой!
Три — ноль...
Неожиданно кто-то потянул меня за рукав. Это был наш ремонтный механик Коля Козлов. В руках он держал замасленную ветошь. Весь день Коля работал в машинном отделении и сейчас пришел поболеть за ребят.
— Я никогда не играл в футбол,— сказал Коля.— Но, если нужно, я выйду на поле.
Он смотрел на игру как на трудную работу, которую нужно было во что бы то ни стало выполнить.
— Давай!
Коля скинул робу, сжал кулаки и побежал.
Над полем стояла желтая пыль. Воспаленные лица игроков мелькали в ней, как маски, Коля шел по правому краю, неумело толкая перед собой мяч.
Пронзительный свист потряс стадион. Нет, это был не гол. Просто арабы освистали своих игроков, отдавших Коле мяч.
Три — ноль...
Все.
Арабы окружили наших ребят, пожимали руки, угощали холодной водой. Коля стоял в стороне и тяжело дышал. Ему казалось, что сейчас его начнут упрекать: был у самых ворот и не забил гол!
Подошел автобус, И вдруг арабские футболисты подбежали к Коле, подняли его на руки и понесли.
Спортсмены, они оценили в нем моряка.
Самолет
На нашем судне это уже стало традицией.
В первую ночь на подходе к Канарским островам никто не спит.
Может, потому, что в пустынном Атлантическом океане как-то вдруг появляется земля, а может, само название «Канарские острова», со школьных лет волнующее воображение, заставляет людей до утра бродить по палубе.
И когда показываются эти острова с зелеными рощами пальм в белой пене прибоя, все уже чего-то ждут и взволнованно смотрят туда, где в дымке прячется старинный испанский город Лас-Пальмас.
Мы шли из Вьетнама домой и, как всегда у Канарских островов, никто не спал. Была тихая ночь, стояла полная луна, океан блестел, как полированный шар. Вспыхнул маяк. Его луч выхватил в небе движущуюся серебристую точку. Это был самолет. Он медленно шел на запад — «Каравелла» или «ТУ», совершающий рейс Москва—Нью-Йорк. Пассажиры, наверно, мирно спали, и снились им обыкновенные сны.
Мы смотрели в бездонную высь неба и молчали. Я знал, о чем думали ребята. Они вспоминали Хайфон, последний вечер перед отходом и всхлипывающие звуки сигналов воздушной тревоги.
Когда это началось, мы возвращались из интерклуба. Меня удивил цвет неба: малиновый от раскаленных сопел самолетных турбин и дыма, поднимавшегося с земли.
В порту что-то горело.
Мы побежали туда, но на каждом углу нас останавливали дежурные и вежливо просили спуститься в убежище.
Мы свернули в небольшой сквер. На темной аллее лежала убитая женщина. Девочка лет восьми сидела возле нее и держала в руке цветок. Девочка не плакала. Она даже не смотрела на мать. Она смотрела в небо.
Девочку мы забрали с собой. Она вырывалась, но мы не обращали внимания. Вокруг трещали ветки деревьев.
В порту горел большой склад. Мы передали девочку вахтенному, а сами, раскатав свободные шланги, побежали гасить пожар.
Пламя ходило по стене склада, дым относило ветром к воде. Он полз по ней, как черный туман. Мы сбивали пламя водой, оно уходило вверх. Там с крыши его сбивали вьетнамские пожарные, и белый пар клубами расходился по земле.
Самолеты появились снова. Один за другим раздались взрывы бомб. И тут мы увидели девочку. Она стояла возле пожарной машины, а рядом, широко расставив ноги, жадно пил воду из большого медного чайника польский матрос. Чайник был наш, в порту он всегда стоял наготове для грузчиков. Потом подошли двое югославов. Пока они пили воду, девочка смотрела в небо. Я вспомнил Одессу сорок первого года и себя. Мне было в то время столько же лет, сколько вьетнамской девочке, с такой же ненавистью я смотрел тогда в небо.
Снова мы услышали рев, но в это время по самолетам ударили зенитки, и тотчас вспыхнули два самолета. Рассыпая искры, они скрылись в воде.
Девочка поставила на землю чайник и захлопала в ладоши.
К полуночи все закончилось. Ветер принес с моря прохладу, запах гари ушел куда-то за мачты судов. В черном провале неба дымился Млечный Путь.
Усталые и мокрые стояли моряки возле нашего трапа. Девочка, присев, очищала от копоти чайник, вьетнамец-пожарник переводил:
— У тебя кто-нибудь есть?— спросили ее.
Девочка замотала головой.
— Хочешь с нами?
Она подняла голову, на щеке дрожала слеза.
— Я должна увидеть, как собьют самый последний самолет. И рассказать маме.
Вьетнамец взял ее за руку, и они пошли к воротам порта. У трапа остался сверкающий медью чайник.
...Ребята продолжали смотреть вверх. И я подумал о том времени, когда по воздуху будут перевозить только пассажиров и грузы.
Вьетнамская мадонна
«В Париже подписан мир!»
«Американцы выводят из Вьетнама войска!»
Мальчишки бежали по марсельской набережной, размахивая газетами. Развернутые газеты трещали на холодном ветру.
Я стоял на набережной возле уличного художника, рисовавшего на тротуаре замок Иф. Замок находился на островке, посреди взлохмаченной ветром бухты. Над замком низко шли тучи. Когда их тени ложились на рисунок, художник отдыхал, согревая руки о чашечку кофе. Кофе принесла ему служанка соседнего кафе.
Волосы художника были белыми, с плеча свисал рваный шарф. Рядом на тротуаре лежала перевернутая шляпа. В нее изредка бросали мелкие монеты.
Один из мальчишек сунул в шляпу газету, художник быстро пробежал заголовки статей и спрятал газету в карман пиджака.
От набережной с веселым звоном отходили к замку морские трамвайчики. Они были почти пустыми. В холодную погоду немного находилось желающих смотреть бывшую тюрьму графа Монте-Кристо. Я был там однажды и долго стоял в сыром каменном каземате с узким окном, выходившим на скалистый обрыв. Из каземата видно было пушку, она стреляла по утрам, и пороховой дым заносило ветром в каземат.
В кафе, за спиной художника, зажгли свечи. Их скорбное мерцание заколыхалось на асфальте, и художник, отодвинув остывший кофе, стал торопливо заканчивать рисунок.
Из кафе вышел посетитель. Ворот рубахи был расстегнут, галстук съехал в сторону. Я узнал в нем того самого американца, которого видел утром в городе.
Американец подошел к художнику.
— «Мадонна Альба?» Рафаэль? Леонардо? Мадонна, мадонна!
Он присел на корточки и показал, что хотел бы видеть на асфальте. Встав, он пошарил в кармане и протянул художнику доллары.
Художник нервно поиграл пальцами, стянул с плеча шарф и сунул в шляпу. Потом передвинулся на другое место и начал выводить на тротуаре новый рисунок.
Рядом остановился тяжелый автобус. Шофер грохнул дверцей, потер руки и побежал в ближайший бар. К запотевшему стеклу автобуса прилип платановый лист. Трамвайчики уже не отходили к замку. Они стояли у набережной, хлюпая днищами.
— Но, но! — вдруг запротестовал американец.
Я посмотрел на тротуар. На нем вызывающе ярко была нарисована вьетнамская женщина. Она прижимала к груди убитого ребенка.
Американец смял деньги и скрылся в кафе.
Из бара вышел шофер, он бросил художнику сигарету. Художник поймал ее на лету и кивнул. Шофер застегнул куртку, надвинул поглубже кепку и снова грохнул дверцей.
Автобус отъехал, длинно отражаясь на мокром асфальте. Ветер сорвал с него лист. Лист закружил над тротуаром и опустился на рисунок. Художник осторожно снял его с мадонны и отпустил на волю.
Солнечный хмель
В Коломбо, недалеко от порта, сохранились остатки разбитого когда-то штормом деревянного корабля. Мачты его ушли в песок, шпангоуты заросли тиной, а по днищу, обитому медными гвоздями, ползают кривобокие крабы.
В Коломбо мы выгружались долго, и я со своим приятелем, механиком Дымбой, часто приходил к этому кораблю. Раздевшись, мы ложились на плоскую, прогретую солнцем скалу и, глядя на почерневшие останки корабля, принимались гадать о причинах его гибели. Я доказывал, что это торговое судно было выброшено когда-то на камни бурей, а Дымба, показывая на красивые обводы корпуса, утверждал, что корабль был военный и потерпел крушение днем, когда океан слепил своим блеском, капитаны теряли ветер и суда натыкались на берег...
Помолчав, Дымба начинал рассказывать, как пойдет он после рейса в отпуск, построит небольшую лодку, сошьет парус и отправится по родной Оке. Как будет ночевать у дымных костров, зябко дрожать от утренней сырости и пить в деревнях парное молоко.
...Возле мыса Доброй Надежды нас задержал шторм. Дымба нервничал, и я понимал, что он уже настроился на отпуск и видит себя где-нибудь на берегу Оки, в тихих росистых зарослях. Хватая за руку радиста, он быстро спрашивал:
— Как впереди?
— Прогноз хороший,— отвечал радист. Но так отвечал он всегда, и Дымба, махнув рукой, отходил.
Потом пришлось остановить машину: застучал подшипник. Дымба первый полез в горячий картер, поскользнулся, разодрал плечо, но не вылез, пока не сменил подшипник, пока сам его не обжал. И только когда машина заработала, сел на трапе и попросил воды.
До самого Черного моря он жил в каком-то порыве, очевидно, предвкушая радость скорой встречи с друзьями на Оке. Но когда подходили к Одессе, он неожиданно зашел ко мне и как-то напряженно сказал:
— Слыхал? Будем грузиться на Вьетнам.
Присел на диван, расстегнул ворот рубахи.
— Помнишь тот корабль? Мне сейчас кажется, что это вьетнамский «рыбак», выброшенный бомбой на берег. Я же во Вьетнаме еще не был...
— Так ты... А как же отпуск?
— А, захмелел я тогда. От солнца. Пошли наверх. Швартовка скоро.
Одесса была уже рядом, в крахмальной пене прибоя, с упруго выгнутым волноломом, за которым тесно стояли суда, готовые в путь, в океан.
Гренада моя...
Звали его Федя. Федя Иванов. Если его спрашивали, сколько ему лет, он отвечал: «В тридцать шестом я только родился, а то воевал бы в Испании».
Вечерами, когда море, как влажный асфальт, блестело звездами, он сидел на корме и тихо напевал: «Я хату покинул, пошел воевать...»
Когда мы проходили берега Испании, он подолгу стоял на палубе и смотрел на освещенные солнцем горы...
Он любил рисовать. Вся каюта была уставлена холстами со странными пейзажами: расщепленное снарядом дерево, узкая, причудливого цвета река. Если боцман посылал Федю красить поручни или леерные стойки, Федя сначала рисовал на кандейке с краской человека с поднятым вверх сжатым кулаком, а потом уже приступал к работе.
— Куда я теперь кандейку дену?— возмущался боцман. Федя пожимал плечами.
В ту ночь всех разбудил авральный звонок. Я выскочил на палубу и увидел взволнованный океан. В небе металась луна.
— В пятом трюме вода!
В этом трюме был сахар. Мы везли его в героический Вьетнам.
Федя работал в аварийной партии. Ловкими, стремительными движениями он сбивал доски для цементного ящика. Остальные матросы готовили раствор.
— Но пасаран!— крикнул Федя и, подняв над головой сбитые доски, пошел к переборке.
Под утро, промокшие, уставшие, мы вылезли из трюма.
— Поспать бы еще до вахты, — зевнул кто-то.
Зазвенела гитара.
— Ты как настоящий испанец,— сказал с насмешкой тот же голос.
Федя выступил из темноты:
— Я русский, но в тридцать шестом, за месяц до моего рождения, погиб в Испании мой отец. Он дрался в Интернациональной бригаде!
Светало. Ветер разглаживал зыбь, а мы, присев под комингсом трюма, слушали знакомые слова: «Гренада, Гренада, Гренада моя!»
Звезда моряка
Океан засыпал. Тяжелые тучи медленно уходили к горизонту, и половина неба уже светилась звездами. Воздух, еще насыщенный звоном шторма, был снова густой и влажный, обещая долгий тропический штиль.
Борис прикрыл иллюминатор. От бессонной ночи болела голова, и в горле стоял жесткий комок.
Он прилег на койку, закрыл глаза и снова увидел белую массу воды, растрепанные ветром облака и алый, забрызганный пеной горизонт...
Его никогда не влекло море. Институт, кафедра стоматологии, челюстно-лицевая хирургия. И вдруг — океан.
А началось просто. Была весна, и с афиш улыбалась Софи Лорен. Борис занял очередь за билетом, когда подошли двое.
— Слушай, давай постоим,— сказал один,— или посмотрим в Италии. А?
— Чего время терять, возьмем по «мореходке»,— сказал другой.— В Генуе тебя в кино не затащишь. Не успеем привязаться, ты на Кампо-Санто бежишь.
Борис завороженно слушал. Кампо-Санто... Это, кажется, знаменитое кладбище. Генуя... Почему-то вспомнился Гулливер. Ах да, он был судовым врачом!
Дома Борис сказал, что попросится на один рейс.
— Нужно же и там людям зубы лечить.
— Но это море!— заволновалась мама.
Да, это было море...
Уже совсем рассвело, ветер утих и только изредка по воде легкой судорогой пробегала мелкая рябь. Чайки висели над мачтами. Палуба, такелаж, надстройки — все дымилось от росы, от близости солнца. А брызги, отлетая от штевня, таяли на лету, как теплый снег. По палубе, гремя тяжелыми ботинками, прошел боцман.
— Медицине привет!
Борис поздоровался.
Спасение — работа. Что он делал? Мазал йодом царапины и мучился от приступа морской болезни? Он, специалист!
Первый пациент, капитан Черемных.
— Давно болит, а в порт придем, все времени нет к врачу сходить.
— Нужно удалять.
— Куда ж денешься...
Капитан вдавился в кресло, приготовился к долгой боли.
— Уже?! Ты молодец, док!
А за бортом опять зыбь, но в кресле новый пациент, и Борис увлечен. Широко расставив ноги, работает, как работают там, на мостике и в машине. И когда колокольчик в кают-компании зовет на обед, он моет руки и садится со всеми за длинный стол, покрытый влажной скатертью, на которой плотно держится посуда. Ест с аппетитом, глядя на раскачивающиеся в иллюминаторах облака и улыбаясь только самому себе понятной улыбкой.
В Басру шли по реке. В темноте ночи на широком фарватере перемигивались огоньки, сонно скрежетали землечерпалки, а с низких берегов доносились тревожные вскрики ночных птиц. За рекой, в стороне, небо отсвечивало красным, и оттуда несло жаром, пустыней.
Пришвартовались в пригороде Умм-Каср. С восходом началась выгрузка. Пыль над трюмами, крики, топот босых ног, согнутые под мешками спины, а в белом, слепом небе — дикое солнце.
Заграница!
Мальчишка в рваной рубашке, с совершенно черными, растрескавшимися пятками, разносит в медном чайнике воду. Старик, худой, сморщенный, сидит на разбитом ящике, перебирает четки. Другой молится на узком дырявом коврике, а мимо шествует верблюд, и клацают у него на спине в картонных коробках бутылки и прочая кладь.
— Доктор!
В амбулатории араб в длинной, до пят, рубахе. Работал в трюме, поранил руку.
— Садись, дорогой, садись.
Араб улыбнулся.
— Садык.
— Садык — по-ихнему друг,— объяснили матросы.
— Садык,— повторил араб и показал на доктора.
Борис сделал перевязку, похлопал грузчика по спине.
— Будь здоров!
Вышел на палубу, постоял. Померещилось, что ли? В коридоре детский плач. И опять зовут:
— Доктор!
Мальчик. Личико зареванное. Держит его за руку молодой араб, улыбается.
— Я Али. Не знаешь? Меня ваши знают. Русский учу. Керим, который рука ранил, сказал, ты добрый. Посмотри мальчик. Ухо больна.
Занялся ребенком.
И снова Али ведет пациента:
— Это Махмуд. Глазы болят.
— Это Ахмед...
Ночью, когда затихает порт, Борис выходит на палубу. В каюте душно, не спится. Из машинного отделения доносятся звуки кувалды: мотористы, используя стоянку, ремонтируют двигатель. У трапа, внизу, что-то тихо напевая, ходит вахтенный, а за близким багровым горизонтом — Басра. Что Борис видел там? Узкие улицы, женщин, закрытых паранджой, высушенные ветром длинноногие пальмы, рекламы вдоль каналов с неподвижной оловянной водой, и тут же — трахома, рахит. Визит к врачу —- динар.
Погудел на прощанье крутолобый буксир, горбатым мостом встал океан— домой!
— Мы будем тебя ждать, — сказал Али. — Спасибо, доктор.
Домой... Днем палуба-завод. Стучат пневматические молотки, матросы обивают ржавчину. Скрипят тали, электрики ремонтируют моторы лебедок. А из-под самого солнца, с верхушки мачты, самый молодой матрос Зелеников брызгает краской.
— Поаккуратней! — кричит боцман.
Интересный народ. Вот меняет настил деревянной палубы плотник Натоптаный. В его мастерской с вкусным запахом стружки можно узнать об удивительных свойствах дуба, сосны, бука. Можно научиться приготовлять крепкий плотницкий клей или просто увидеть, как обыкновенная деревяшка превращается в полезную вещь.
Токарь Ельников. Даже у станка, вынимая из патрона горячую деталь, он обязательно пошутит: «Теперь ты будешь жить по нашим законам!» Каюта его забита книгами. «Сопромат», «Теормеханика», «Холодильная техника». А рядом — баян. Вечерами на корме возле Ельникова тесно.
«Раскинулось море широко...»
Все дальше и дальше несутся над волнами мелодии дорогих сердцу песен.
Неподвижна ночь. Остановились облака, звезды, только шумит за кормой, как родник, длинный пенистый след. Всходит луна. Небо делается высоким, светлым, и кажется, скатись по этому небу звезда — и долго будет стоять над морем чистый, прозрачный звон.
Борис со всеми, на корме. Руки его пахнут краской. Днем не было больных, и он помогал матросам красить надстройки. Борис лежит на теплом брезенте, смотрит вверх, ищет Полярную звезду. Там, где-то под ней,— Дом.
— Борис Степанович, нашли свою звезду?
Это спрашивает Зелеников.
— Эх, ты,— укоряет боцман.— Разве в небе звезда моряка? На дне моря. Сделал рейс, не нашел — снова идешь. Верно, доктор?
Пекарь Валька
По выходе в рейс я редко видел нашего пекаря Вальку Ткачука. Вставал он раньше всех. Еще темно, а он уже мешки с мукой из кладовой тащит, печь включает.
Хлеб Валька пек отличный. Пообедают ребята да еще и на вахту хлеб прихватывают.
Шли мы тогда в Аргентину, в Буэнос-Айрес. Еще в океане все начали готовиться к приходу в порт. Кто кинокамеру настраивает, кто фотоаппарат. Кто брюки наглаживает, чтобы потом время на это не тратить.
К устью реки Ла-Плата подошли ночью. Лоцман приехал только под утро. Поднялся на мостик и говорит: «Вкусно у вас хлебом пахнет. Далеко слышно. Если бы не этот запах, ждать вам меня до самого полудня». Шутил он, конечно. Но Валькин хлеб и он оценил.
Кто нас только не встречал в Буэнос-Айресе! Полиция еле сдерживала толпу. И все-таки, не успели мы закрепить швартовы, как коридоры судна наполнились посетителями. Нас просили подарить значки, открытки... Один владелец бара просил спасательный круг. И обязательно, чтобы весь экипаж оставил на нем свои подписи!
Пришло много эмигрантов. Они ходили молчаливые, словно пристыженные. Однако нашелся среди них желчный, злобно настроенный человек. Он вдруг заявил, что все мы переодетые агенты, а чистота на судне и прочее — сплошная пропаганда.
В двенадцать часов дня дневальный начал накрывать столы. Эмигранты столпились в дверях столовой, наблюдая за его проворными движениями. Когда дневальный принес с камбуза свежие буханки хлеба, один из эмигрантов, старик-украинец, не выдержал.
— Сынку, — сказал он, — можно, я хоч доторкнусь до цього хлиба?
— Да берите всю буханку! У нас сколько угодно.
Старик недоверчиво посмотрел на дневального, взял в руки хлеб и заплакал.
Все молчали.
Я не знал, о чем думал в это время старик. Но то, что в буханке хлеба, замешанного крепкими матросскими руками, он видел Родину-мать, в этом я был уверен.
Старик вышел, бережно прижимая к себе хлеб. Остальные тоже начали просить хоть кусочек.
— Берите,— сказал дневальный.— А, Валь?
— Конечно,— подтвердил Валька. Он выглядывал из окошечка камбуза, лицо его было в муке.
— Вы действуете как настоящие полпреды Москвы! Это сказал наш злобный гость.
— А мы и есть полпреды, — подтвердил Валька.— Полпреды своей Родины.
Парикмахер Лящ
Довелось мне работать на пассажирском судне заграничной линии. Мы заходили в порты Турции, Греции, Италии и заканчивали рейс в Марселе.
Пассажиры днем дремали в шезлонгах или лениво переговаривались, поставив у ног чашечки с кофе, а к вечеру находился кто-нибудь с быстрой гитарой, все устраивались на корме и дружными хлопками вызывали друг друга в круг. Приходили наши повара, официантки, круг расширялся. До самой полуночи на корме звенели от топота плафоны.
По вечерам я любил заглядывать в парикмахерскую. Свет там был уже приглушен, у двери висел мятый халат. Парикмахер сидел в кресле с нивелированными подлокотниками и пил чай. Электрический чайник кипел рядом с креслом.
Фамилия парикмахера была Лящ. Работал он на море недавно. Во время войны он прошел по многим странам Европы, посмотрел на нее, по его словам, «изнутри». К старости он хотел посмотреть на нее «снаружи».
Лящ усаживал меня за журнальный столик, сдвигал на край газеты и, наливая в стакан крепкого чая, нетерпеливо спрашивал;
— Ну?
Я обещал сообщить ему о получении штормового предупреждения. Лящ тяжело переносил качку и собирался взять тогда выходной день.
Я успокаивал его, говорил, что в это время года штормов не бывает, а к зиме навигация закончится и судно станет на ремонт. Лящ недоверчиво поглядывал в иллюминатор. Но море отливало тугой синевой, и казалось, и вправду останется таким до самой зимы.
Напившись чаю, Лящ начинал рассказывать о своих иностранных клиентах.
— Интересуйтесь себе за футбол, за кино, так нет! Им надо знать, могу ли я купить эту парикмахерскую. Чья она? Дядина? Государственная. А государство чье?
Через несколько дней мы подходили к Стамбулу. Над морем прошел дождь, и купола знаменитых мечетей скучно поднимались к заплаканному небу. На палубе стоял Лящ. Увидев меня, сказал:
— Когда я первый раз был в Стамбуле, я проголодался и зашел перекусить. Но если по правде, мне просто захотелось попробовать, как готовят турки. И что вы думаете? Кусок застревал у меня в горле. Под окном стояли голодные дети. Я вернулся на пароход с больной головой.
Снимались мы из Стамбула при ураганном ветре. Он налетел внезапно, и Босфор стал белым, словно запорошенный снегом. А город почернел и зажег огни. Под кормой у нас раскачивался буксир. Дым из его трубы несло на свежевыкрашенные надстройки. Старпом кричал с мостика по трансляции:
— На корме, веселей, веселей работайте!
Матросам трудно было подать с круто стоящей палубы тяжелый буксирный конец, и штурман, командовавший работой, нервно докладывал в телефон:
— Сейчас, сейчас.
Неожиданно на швартовой палубе показался Лящ. Халат на нем вздулся, как парус. Он подбежал к матросам, ухватился за конец и выдохнул:
— Ну!
Ребята нажали, и конец грохнулся на палубу буксира.
Когда мы уже отошли, все заметили под халатом парикмахера ордена и медали.
— У меня сейчас будет один клиент,—сказал Лящ,— так ему не мешает кое-что напомнить!
Мы вышли из пролива. Судно валилось с борта на борт, оставляя на волнах шумные разводья пены. Но Лящ, не обращая внимания на качку, побежал по трапу наверх, как бывалый моряк.
История одной марки
Несколько дней мы выгружали на рейде Адена рис. Босоногие грузчики хватали мешки крючками. Крючки сверкали в их руках, как кривые кинжалы.
Рейд окружали горы. В воздухе стояла мрачная духота.
Вода в бухте была горячей, чайки не садились на нее, отдыхали на прибрежных скалах. Лодочники в ожидании пассажиров лежали на пристани под навесом.
На рейде стояло несколько сухогрузов, «рыбак» и небольшое пассажирское суденышко под флагом Сомали. Оно везло паломников в Саудовскую Аравию и зашло в Аден выгрузить пальмовое масло. Паломники толпились на корме, наблюдая за выгрузкой.
«Рыбак» зашел в Аден на ремонт. Он был грязный и ржавый, и нельзя было разобрать принадлежность его флага, который рваной тряпкой болтался на флагштоке. Двое матросов со шлюпки обивали кирками борт «рыбака» и так гремели, что чайки, как обычно, не кружили над разложенными на палубе сетями.
Недалеко от нас принимал бункер югославский танкер. Тяжелый шланг шевелился в воде, и несколько арабов в оранжевых тюрбанах поправляли его с катера баграми. Шланг тянулся к берегу, к резервуарам нефтяной компании «Бритиш петролеум».
Последний раз я был в Адене, когда в горах стреляли. В городе действовал комендантский час. Английские солдаты с автоматами в руках разъезжали на «джипах» и каждого встречного араба ставили лицом к стене. У арабов искали оружие. Грузчикам не доверяли крючки, их отбирали на проходной порта. Грузчики таскали мешки руками, обдирали пальцы в кровь, и выгрузка, как правило, затягивалась. Перед нашим отходом на другой стороне бухты взорвался резервуар компании «Шелл». На склонах гор судорожно заметались огненные блики. Небо потемнело от дыма, а вода в бухте начала густо чернеть, и стоящие на рейде суда поспешили уйти в море. Маленький пожарный катер, метаясь по рейду красной точкой, ударил в огонь хриплыми струями. Но нефть наступала на город, как неудержимый народный гнев...
В Адене над мраморным зданием городского управления развевался национальный флаг.
— Поехали в город,— сказал мой друг Лоскутов,— капитан разрешил. Поищем эту марку.
Он сидел на кнехте и разглядывал свою карту. Это была особая карта, составленная Лоскутовым на основании специальных каталогов. Вся она была испещрена красными и синими точками, датами и восклицательными знаками. Лоскутов собирал тему. Ленин на марках бывших колоний. Восклицательными знаками помечались места неожиданных открытий. Так были помечены остров Маврикий, где мы были в предыдущем рейсе, Кения. В Момбасе, когда Лоскутов увидел в филателии марку с Лениным, выпущенную правительством страны, он долго и восторженно жал широкую черную руку продавца-негра.
В Народной Демократической Республике Йемен была выпущена юбилейная ленинская марка. Лоскутов искал ее в городе, спрашивал в магазине филателии, на почте, у продавцов сувениров, но марки нигде не было. Лоскутов зашел в полицейское управление. За деревянной перегородкой сидел сонный полицейский, перед ним стояла чашечка остывшего кофе. Выслушав Лоскутова, полицейский засопел и позвал со двора заплаканного мальчишку. Мальчишка, очевидно, сидел во дворе полицейского участка за какой-то проступок. Полицейский показал ему на нас и что-то пробурчал. Мальчишка радостно присвистнул. Мы пошли за ним по желтой от солнца улице.
В тесной антикварной лавке, среди бронзовых подсвечников, старинных часов под стеклянными колпаками и прочего хлама, сидел подслеповатый старик и дрожащими руками перебирал четки. Мальчишка объяснил старику, что нам нужно, и убежал. Старик нашарил в углу кованый ящик, с трудом приподнял его и высыпал на пыльный прилавок его содержимое. Я разглядел марки кайзеровской Германии и расхохотался. Лоскутов прогнал меня на улицу и остался объясняться со стариком. Он вышел потный, но радостный:
— Найти можно!
Вторичный поиск Лоскутов начал с почты. Пока он разговаривал со служащими, я рассматривал рекламы морских пассажирских агентств. Знаменитые «Куин Элизабет» и «Куин Мери» дымили старомодными трубами на фоне продырявленного океана. Рекламы остались от англичан.
— Нужно ехать в Кратер,— сказал за моей спиной Лоскутов.— На такси это минут двадцать. Там главное почтовое управление.
Такси стояло в жаркой тени пальм. В стеклах машины отражалось воспаленное море. Шофер, сидя на земле, читал замусоленное письмо, водя по нему грязным пальцем.
— От сына,— сказал он с гордостью.— Учится в Каире.
Мы выехали на шоссе, идущее вдоль бухты. В стекла застучали брызги волн. В затонах покачивались деревянные фелюги. Их днища блестели от мазута.
— Сейчас мы строим новый флот,— сказал шофер и показал на покатый мыс. Облака над мысом вздрагивали от ярких вспышек электросварки.
Мелькнули мачты стоящих на рейде судов, и впереди открылась улица с острым запахом извести. Одна сторона улицы была почти застроена новыми домами, другая гремела на ветру жестью лачуг.
Кратер, продолжение Адена в провале гор, был и в самом деле кратером потухшего вулкана. О затвердевшие бугры пепла спотыкались запряженные в телеги верблюды. Возчики кричали на них, и верблюды, напрягая длинные худые ноги, обреченно тянули телеги дальше.
Мы подъехали к старинному зданию, окна которого были забраны бронзовыми решетками. Лоскутов вышел из машины и похлопал ее по горячему радиатору. Запахло жаркой пылью. Лоскутов постоял, зажмурив глаза, очевидно, предвкушая встречу со своей маркой. Шофер терпеливо ждал.
Но оказалось, что в этом здании находилось Управление по перевозкам почты, а нужно было найти почтовое отделение.
Неподалеку несколько мужчин напряженно слушали парня. Парень громко читал газету. Бритая голова его блестела на солнце. Наш шофер тоже послушал:
— Опять стреляют. Со стороны Омана. Это все англичане.
Шофер сел за руль и погудел. Мужчины не расходились. Парень перестал читать и зло посмотрел в нашу сторону.
Шофер вышел, объяснил, кто мы и что мы ищем. В окна машины потянулись руки, парень заулыбался. Двое молодых арабов втиснулись в машину и затормошили шофера, показывая дорогу.
У входа в почтовую контору рос высокий кактус. На длинные его иглы были наколоты квитанции и надорванные автобусные билеты. Хромой сторож срывал бумажки и бросал в мусорную корзину.
Мы вошли в небольшое помещение, заставленное мешками с почтой. За письменным столом сидел красивый клерк, ветер от фена развевал его модный галстук.
Узнав, что нам нужно, клерк улыбнулся и раскрыл лежащий перед ним альбом. Это были марки Революции. Рабочие стреляли в английских солдат, женщины срывали чадру, поднимая над головами винтовки, крестьяне шли навстречу радуге над нефтяными вышками. А среди этих марок была та, которую искал Лоскутов. Ильич смотрел требовательным взглядом, словно напоминал, что Революция — дело не одного дня, за нее нужно бороться до конца.
На улицу мы вышли в сопровождении целой толпы. Марка переходила из рук в руки. Но Лоскутов был спокоен. Марку брали осторожно, как полагалось.
На обратном пути шофер неожиданно остановил машину и протянул нам листок бумаги.
—Напишите что-нибудь по-русски, пошлю сыну.
Лоскутов взял листок, подложил под него свою карту и написал крупными буквами: «ЛЕНИН».
Шофер поблагодарил, бережно сложил листок и спрятал в карман.
Лоскутов развернул карту и красным карандашом сделал на карте отметку.
Из-за гор выглядывало море.
Катюша
Чивитавеккья — почти Рим. Здесь вам обязательно скажут, что в ясную погоду в маленькой бухте порта можно увидеть отражение купола собора святого Петра, а в магазинчиках, заставленных тусклыми бутылками кьянти и ржавыми пачками макарон, объяснят: «Товар только что из Рима, но долго лежал там на складе...»
Несколько раз в день от прокуренного вокзала Чивитавеккьи отходят на Рим поезда и, догоняя их, трясутся автобусы, похожие на пожарные машины.
Ходит на Рим и дилижанс. Он стоит у пыльной дороги, запряженный задумчивыми лошадьми. С дороги видно море. Оно кипит под солнцем, и лошади нервно вздрагивают, словно брызги прибоя обжигают их. Дилижанс нанимают праздные туристы. Им, наверно, нравится ездить в Рим, как во времена Стендаля. Стендаль служил в Чивитавеккье французским консулом.
Возле порта дежурили гиды — оборванные старики, обещающие туристам за небольшую плату показать достопримечательности вечного города. Мы спросили о доме Стендаля, и один из гидов энергично схватил меня за руку и повел за собой, как слепого.
Дом оказался рядом. На черепичной крыше торчала телевизионная антенна, а под осевшими окнами стоял шарманщик. Он крутил отполированную, как галерное весло, ручку своего задыхающегося от старости инструмента и терпеливо смотрел на дверь.
Дверь распахнулась. Из нее выскочила растрепанная женщина в мокрой юбке и шлепанцах. Уперев в худые бока голые руки, женщина раскричалась на шарманщика. На руках женщины лопались мыльные пузыри. Разъяренно посмотрев на нас, женщина захлопнула дверь.
Шарманщик взвалил на плечо шарманку и заковылял по мостовой.
Мы рассчитались со стариком, но он не ушел. Присел в тени и надвинул на глаза мятую шляпу.
Внезапно старик вскочил и, размахивая руками, стал объяснять, что в городе есть собор с фресками Джотто. Собор закрыт на реставрацию, но еще за сто лир старик проведет нас потайным ходом и подержит возле фресок свечу. Он вынул из кармана огарок свечи и показал нам.
— Джотто!— закричал старик, и это было похоже на крик отчаяния.
Мы дали старику еще сто лир и пошли к вокзалу.
Дилижанс стоял под деревьями, отбрасывая длинную тень. В приоткрытые дверцы видны были потертые бархатные диванчики. В начищенных фонарях белели свечи. На козлах сидел возница в черном жилете, надетом поверх линялой рубахи. Завидев нас, возница тяжело слез с козел и распахнул дверцы.
— Нет, нет, — сказал радист. — Мы только посмотреть.
— Ой! — вскрикнул кто-то за нашими спинами, — так это же русские!
Мы оглянулись. Возле дилижанса стояла девушка. Длинные черные волосы ветер разметал по лицу. Девушка поставила корзину на землю и ткнула себя в грудь:
— Катюша!
— Си,— подтвердил старик, не сводя с нас молочно-голубых старческих глаз.
С моря раскатами грома шумел прибой. Лошади тряхнули сбруей. Возница похлопал лошадей по костлявым крупам. Потом, спохватившись, вынул из корзины миску, нарезал помидор, накрошил сыр и полил оливковым маслом.
— Мио, синьоры!— пригласил разделить с ним трапезу.
Возницу звали Николо. Он рассказал, что дилижанс принадлежит не ему, а владельцу городских такси синьору Пинези. А Николо принадлежит только Катюша. Возница улыбнулся. Он назвал свою внучку именем партизанской песни. Эта русская песня была популярна среди бойцов Сопротивления.
Вдруг возница побагровел. В Италии снова, как черви, завелись фашисты. Оки расклеивают гнусные листовки, устраивают дикие сборища, ходят по ночам со зловещими факелами. На базаре они чуть не избили Катюшу за ее «советское» имя. Весь базар встал на ее защиту. Один рыбак забросал этих мерзавцев кусками льда. Улов у него потом пропал.
К дилижансу подошли туристы. Возница стал прощаться. Загудел рожок, и дилижанс тронул, покачиваясь и отсвечивая лаком.
Катюша пошла проводить нас. Мы возвращались в город. Он разгорался под солнцем, улицы были подсинены морем, и ветер кружил по ним лепестки роз. Чивитавеккья — усыпальница пап. Розы цвели над папскими гробницами, отражаясь в мраморе, на котором время почти стерло имена многочисленных Урбанов, Иннокентиев и Львов.
— Наша соседка,— неожиданно сказала Катюша,— ходит по монастырям и молится за меня. Она хочет, чтобы я сменила имя. Но я буду драться за него всю жизнь!
Посмотрев на круто уходящую вверх улицу, Катюша позвала нас за собой. Мы заскользили по камням, поднимаясь в гору. Впереди быстро мелькали маленькие ноги девушки.
С высоты море смотрелось темной пропастью.
Катюша подвела нас к одинокому особняку, поросшему виноградом. На пыльных виноградных листьях сидели бабочки. Катюша шумно раздвинула листья, и мы увидели на чугунной калитке табличку с полустертой надписью: «Анри Бейль, консул Франции».
— Мой самый любимый писатель, — сказала девушка.
— Так это же Стендаль! — спохватился радист.
— Ну да,— растерянно подтвердил я.
Катюша проводила нас к воротам порта и пообещала вечером прийти в гости.
На судне нас ждала новость: идти на догрузку в Марсель.
К вечеру нас уже оттаскивал от причала буксир...
Улица радости
Одним концом эта улица упирается в кладбище, другим — в море. Улица наполнена запахом непросохших сетей. Здесь живут рыбаки. По утрам сюда приезжают из Валенсии покупатели рыбы. Пароходик с длинной трубой покачивается у деревянного пирса, пока пассажиры ходят по дворам. Рыбу покупают оптом, корзинами.
Нужно успеть доставить ее на городской рынок, и покупатели кричат, нетерпеливо дергают рыбаков за твердые ; от морской воды робы. Сторговавшись, быстро оттаскивают корзины и гоняют от них тяжелых, как арбузы, котов.
Приезжают туристы. С опаской переступают они через вздрагивающих на мокрых камнях скатов, восторженно смотрят на холодно блестящую скумбрию, осторожно приподнимают за талию ярко-зеленых, с обвислыми усами омаров.
Пароходик стоит недолго. Нагрузившись до трубы корзинами, он напряженно гудит, выдыхает горячее облако пара и, черпая бортом воду, отваливает от пирса.
За ним бегут по улице туристы. На пароходике злорадно машут беретами и кричат капитану, чтобы не вздумал возвращаться. Но капитан — добрый старик. Он дает задний ход, и, пока пароходик тычется кормой в пирс, его обгоняют лодки рыбаков, снова уходящих в море.
Из Валенсии нас привез в этот поселок портовый надзиратель дон Энрико. Он пришел к нам на судно в капитанском мундире, потребовал журнал откачки льяльных вод. Проверив журнал, дон Энрико спрятал очки в бархатный чехольчик, сделал пометку в записной книжке и неторопливо пошел по палубе. Он осмотрел мерительные трубки топливных танков, перегнулся через борт, проверив, чистая ли вода стекает из шпигатов, посмотрел на дымовую трубу, не коптит ли она, снова сделал пометку в записной книжке. И только после этого поздравил нас с благополучным приходом.
Дон Энрико оказался веселым и общительным человеком. Он вдохновенно спорил о футболе, показывал блестящие приемы знаменитых матадоров, читал, закрыв глаза, стихи Гарсиа Лорки. Но там, где касалось работы, он был неумолим. Зато и вода в гавани, несмотря на множество судов, была чистой и отражала все краски летнего неба.
У дона Энрико был катер с двумя подвесными моторами. На нем он объезжал побережье. Он и пригласил нас проехаться. Так мы попали в поселок рыбаков.
Лодки только пришли с моря. Их просмоленные днища были облеплены тиной, с ободранных о подводные камни форштевней свисали ржавые якоря, а под туго свернутыми парусами тяжелой массой шевелилась рыба.
Стоя по колена в рыбе, люди нагружали корзины, и чайки били крыльями над их головами.
Среди лодок выделялась одна, с плохо свернутым парусом, подгнившими отверстиями для уключин, но с чисто выскобленной, как кухонный стол, кормовой банкой. В лодке работала седая женщина. Черный платок свисал с ее плеч, ударял концами по лицу, но женщина не обращала на это внимания. Ей помогали две девочки. А двое мальчишек на берегу относили с лодки корзины. За мальчишками, как краб, бегал коротконогий малыш. Он подбирал выпавшие из корзин рыбешки. На малыша нападали чайки, и тогда мальчишки свистели, отгоняя их.
В сумерках мы разожгли костер. Берег опустел. На песке отдыхали лодки. От них тянуло дремучестью морских глубин, и когда ветер раздувал трещавший хворост, лодки, казалось, придвигались ближе — погреться у огня.
Дон Энрико готовил ужин. Он принес с катера бобовые консервы, хлеб и глянцевитые стручки сладкого перца. Перед тем, как разогреть консервы, он зарыл в песок, у самой воды, несколько бутылок вина. Рыбаки оставили нам десяток скумбрий, и дон Энрико поджарил их.
— За улицу Радости!— сказал дон Энрико, налив вино в маленькие пластмассовые стаканчики.— Да, да, так рыбаки называют свой поселок.
Он выхватил из костра дымящийся сучок и прикурил.
— У этой женщины в черном платке во время шторма погибли муж и сын. Сына волны прибили к берегу. Каждое утро она торопится к нему на кладбище, а потом уходит в море, чтобы прокормить рыбацких сирот. Эти дети, что помогали ей, сироты. Они живут у нее. Беднякам все в радость.
Поселок спал. Ветер бродил по улице, забирался в кладбищенские заросли и приносил на берег прохладный запах цветов.
На заходе луны мы увидели за низкой оградой кладбища одинокую сгорбленную спину. Рыбаки уже шли к морю, и сигаретные искры летали над ними, как светляки.
Остывшие моторы катера долго не заводились. А когда завелись, улица была уже пустынна. Только бежали по ней тени высоко поставленных парусов.
Музыка Вагнера
Шторм обычно начинался к вечеру и работал всю ночь. Яростно вкатываясь на берег, он оставлял в траве клочья пены, похожие на тающий снег. К утру ветер стихал, волны смирялись и над травой клубился низкий туман. Он держался до восхода солнца.
Маяк стоял на холме, белый и одинокий. Сиротливо торчал за маяком примятый ветром плетень.
Днем море молчало. От травы пахло тиной, и серебрились выброшенные штормом рыбешки. Серый взъерошенный кот подбирал их. Кот жил на маяке днем и ночью, наверно, дрожал от грохота волн и дергал ухом, прислушиваясь к скрежету вращающегося фонаря.
За маяком была пустыня. Солнце плавилось в ней, и птицы, летевшие к маяку, казались желтого неестественного цвета.
Мы забрели сюда в поисках кораллов. Кораллы продавались в Джидде, где мы выгружали привезенный из Берберы скот, но найти их самому было, конечно, интересней.
Мы подошли к маяку. Над низкой кованой дверью висел судовой колокол. Он был начищен и ярко блестел. В нем слышался сумрачный шум, какой живет в морских раковинах. Море плескалось рядом, но шум этот жил сам по себе, словно колокол хранил голоса океанов, по которым ему пришлось проплывать.
Дверь подалась с трудом.
— А может, не надо? — схватил меня за руку матрос Савельев.
Но мы уже вошли.
У кирпичной стены стоял клавесин. В бронзовых подсвечниках белели огарки свечей. На клавесине лежали ноты. На стене висел длинный список женских имен. Имена были короткими и звучными. Это были имена ураганов. Одно было подчеркнуто мелом: «Кора», последний ураган, потрепавший нас в Мозамбикском проливе. До самой Джидды нам пришлось восстанавливать погнутый волнами фальшборт.
Наверху лязгнула дверь, и по каменным ступеням спустился хозяин, высокий старик. В седой щетине его худого лица весело голубели глаза. Деревянные сабо старика пощелкивали, как кастаньеты.
Мы представились и попросили разрешения осмотреть маяк. Хозяин оживился. Размахивая руками, он повел нас в стеклянную башню.
Здесь стояла установка со сложным осветительным устройством. Старик включил рубильник, и установка завертелась, ослепляя выпуклым блеском линз. Вдалеке белела мечетями Джидда, а под маяком беззвучно дрожало море. Отблески линз вонзались в него зеркальными молниями.
Потом старик угостил нас холодным молоком и попросил на память какой-нибудь сувенир.
— Я был везде, кроме России,— сказал он.
Из пыльного сундучка старик вынул диплом капитана английского торгового флота.
— Скучная история,— махнул он рукой.
За дверью мяукнул кот. Старик впустил его и налил в жестянку из-под консервов молока.
— Скучная история,— повторил старик. Но глаза его весело голубели.
— Вы видели на английских судах две камбузных трубы? Один камбуз для офицеров, другой для команды. Команду набирают в самых голодных районах Азии. На моем судне была одна камбузная труба, одинаковая пища для всех. И еще: во время забастовок я не пускал на борт штрейкбрехеров... Вы любите Вагнера?
Он сел за клавесин и откинул крышку. Я узнал аккорды из «Летучего голландца», полные мужества и неизъяснимой скорби. Старик играл, запрокидывая голову, словно музыка клокотала у него в горле.
Мы сидели притихшие, взволнованные этим неожиданным концертом.
— А что если я подарю ему флотский ремень с бляхой?— шепотом спросил меня Савельев.— Там же якорь и наша звезда!
Он снял ремень и положил на сундучок.
Старик закрыл клавесин, посидел немного молча. Потом повернулся и увидел ремень.
— Это вам.
Голубые глаза старика заблестели.
— Я читал, как советские матросы воевали за справедливость. Спасибо!
Мы попрощались.
Вокруг маяка пылала красная темнота. Это ветер нес из Аравийской пустыни песок, и он жестко скрипел под ногами. Море шумело, показывая белые изломы волн. Их освещал маяк. В его клубящемся луче металась одинокая птица.
Чуть южнее экватора
Горы показались на закате. Это были горы Перу. От них темнота наползала на океан.
Маяк зарумянил воду и осветил порт Этен: несколько ветхих строений, колокольню и паровозик с желтой трубой. Под пирсом гуляла волна, она ударяла в берег, и тогда с колокольни срывался протяжный звон. На воде спали пеликаны.
Рассвет пришел сырой, с острым запахом морской травы. Паровозик потащил по пирсу платформы с мешками. Гусеничный кран начал грузить мешки на баржи, буксиры потащили баржи к нам.
Узнав, что мы идем в Перу, я стал искать в судовой библиотеке все, что можно было прочитать об этой стране.
Я нашел в библиотеке записки советского врача, работавшего в Перу после страшного землетрясения 1970 года. Десятки тысяч людей погибли тогда в разрушенных горными обвалами городах и поселках и еще десятки тысяч остались без крова. Наши врачи оказывали бескорыстную медицинскую помощь перуанцам и своей самоотверженностью, мужеством принесли в эту страну новое понятие: «советский человек».
Баржи подходили одна за другой. Прибыли грузчики. Все они были коренасты, с простыми крестьянскими лицами. У каждого в руке узелок с едой. Здороваясь с нами, они снимали шляпы.
Мы были первым советским судном в порту Этен. Об этом сообщили газеты. Их принес старый моряк Даниэль. В рваной рубахе и подкатанных брюках, в шерстяной шапочке, надвинутой на загорелый лоб, он был похож на матроса из «Острова сокровищ» Стивенсона. Даниэль принимал у барж концы, крепил на кнехты, следил за порядком на палубе и помогал грузовому помощнику объясняться со стивидорами. В ожидании барж он вполголоса напевал индейские народные песни.
Этен оказался плоским городишком в один этаж. Со всех сторон его продувал океан. На площади, у молчаливого фонтана, валялись обрывки рыбацких сетей. На колокольне угрюмо чернел крест.
Мальчишки, сидевшие под фонтаном, не сводили с нас восторженных глаз.
На площади затормозил автобус. Из кабины шофера пахнуло забытой нами степью, полевыми цветами.
Горы оказались рядом. У подножия зеленели посевы сахарного тростника. Одинокие эвкалипты задумчиво смотрели в жаркое небо. За автобусом долго летел кондор. Он отстал на окраине Чиклайо.
Автобус остановился у базара. Мы вышли, и сразу вспомнился Сарьян. Те же приглушенные солнечные тени, яркость листвы, строгие линии гор и восхитительная грация женщин. А сам базар! Рядом с акульими тушами тяжело вздыхали черепахи. В их подслеповатых глазах дрожали слезы. В аквариумах, выложенных белым кафелем, плескалась рыба. Быстрые руки вылавливали ее, с дробным кухонным стуком крошили, сбрызгивали лимоном, посыпали солью и перцем, и над прилавками разносилось жгучее, как само это блюдо, название: «Ачиба!»
В тени навесов тлели бананы, тугим ароматом исходили манго. В клетках бились и кричали попугаи.
И целое море сомбреро. Их желтые тульи были увиты черными, красными и серебряными лентами. Сомбреро покупали семьями, для малышей и взрослых, долго примеряли, спорили, ходили от продавца к продавцу, а купив, шли в винный ряд — «замачивать» покупку.
Задумчиво звенели гитары. Седые старцы под дребезжащий перезвон струн рассказывали древние легенды. Женщины смахивали слезы.
В магазинах нас сразу спрашивали: «Руссо?», разворачивали газеты и показывали снимок нашего судна. А когда узнавали, что мы знаем имена футболистов перуанской сборной, восторгам не было предела.
Город был выстроен в староиспанском стиле. Каждый дом имел внутренний дворик, патио, там сушилось белье и играли дети. И почти над каждым домом пылала вывеска: «Отель «Аргентина», «Отель «Рио-Гранде», «Отель «Тропикана». У дверей стояли скучные хозяева: за экватором была зима, и отели пустовали.
Мы хотели купить какой-нибудь сувенир. Везде предлагали одно и то же: изображение ритуального ножа, каким во имя бога солнца древние инки убивали свои жертвы.
В городе была арена, выстроенная в стиле модерн, яркие афиши на бетонных стенах возвещали о предстоящих боях быков. У касс стояли очереди мужчин.
В центре города возвышался собор. Очевидно, он был выстроен во времена конкистадоров. Стены его напоминали крепость, высокая ограда поросла пыльным мхом. На паперти собора сидела нищенка и кормила грудью ребенка.
Наверное там, в прохладной полутьме собора, в старинных шкафах с цветными стеклами, хранились ветхие книги с записями имен первых обращенных в христианство индейцев. А под каменными плитами покоились сподвижники Франсиско Писарро. Ему принадлежала мрачная слава покорителя этих земель.
Стояли жаркие дни, и в воскресенье мы решили съездить на пляж.
На песке, утрамбованном оглушительным накатом, нас окружила толпа. Женщины поднимали на руки детей, парни протягивали доски, предлагая покататься на гребнях прибоя, мужчины деловито спрашивали, какой мы ожидаем счет в предстоящей встрече футболистов сборных СССР и Перу.
Ко мне подошла седая, сгорбленная женщина. За ее потрепанную юбку держался голый мальчуган. Женщина стала гладить мою руку и прижимать к своей морщинистой щеке. Она что-то говорила сквозь слезы, и постепенно, уловив несколько уже знакомых испанских слов, я понял ее. Женщина рассказывала о трагическом землетрясении. Ее вытащили из-под обломков дома. Советский врач Володя спас ей жизнь. Женщина просила передать Володе привет.
— От Анны-Марии Меркадо. От Анны-Марии Меркадо,— повторяла она.
На судне мы застали гостей. Это были представители кооператива, который поставлял нам груз — сахар-сырец. Кооператив образовался после принятия закона об аграрной реформе.
Гости пригласили нас осмотреть кооператив.
Снова дорога, близкие горы и сползающие по ним снежными обвалами облака. В воздухе, как во время шторма, кружат птицы. Ветер бежит по зарослям сахарного тростника, и в стекло машины бьет зеленый прибой.
Возле административного здания кооператива нас встретили члены правления. Нам показали фабрику по переработке сахарного тростника, электростанцию, уютный поселок рабочих, спортивные площадки, детский сад.
Нас спрашивали о колхозах, о пенсиях, о возможности получения образования в нашей стране.
Мы подарили кооперативу портрет Ленина.
— Было время,— сказал председатель правления,— когда перуанцы мечтали о кладах. В любом месте они начинали раскопки, надеясь найти золото, спрятанное инками во время завоевания страны испанцами. Это были наивные мечты бедных людей о счастье. Ленин научил, где нужно искать клад,— в душе народа, научил нас бороться за свое счастье.
На прощанье нам вручили вымпел кооператива. На нем стояли слова: «Свобода, единство, труд».
...Я заканчиваю очерк в океане. Вспоминаю лица, слова, и внезапно приходит мысль: там, в Южной Америке, для этих людей наш опыт и поиски счастья не уроки истории — жизнь.
Тропический рубикон
В тропиках роса стоит на палубе всю ночь, и, когда всходит луна, судно кажется с мостика белым пятном среди темных волн океана.
Наш капитан не любил ночь. Он говорил, что все неприятности у моряков как раз и случаются из-за красивого неба и необыкновенного цвета воды. Они отвлекают внимание вахтенных, а ночью моряк должен быть начеку.
Третий штурман Пивоваров страдал «болезнью тропиков». Он любил подолгу разглядывать розовеющие на восходе луны облака, выпуклую зеленоватую нить Кассиопеи или алмазно-блестящий Южный Крест. На командирских занятиях Пивоваров как ни старался слушать капитана, все равно начинал смотреть в иллюминатор на ярко раскрашенный закат.
— Доведут меня тропики,— жаловался он.— Не доверяет мне капитан. Вчера только поднялся на мостик, сразу заметил на горизонте судно. А я...
Мы шли Мозамбикским проливом.
— Справа пятнадцать судно! — доложил вахтенный матрос.
В рулевую рубку вошел капитан.
— Справа пятнадцать, — доложил Пивоваров, — но почему-то...
— Будите доктора, и пусть повар приготовит горячий кофе, скорей!
Судно, к которому мы быстро шли на сближение, было без огней. Оно казалось покинутым. Длинные мачты, вытянутые к небу, казалось, молили о помощи. В воздухе носился запах гари.
Зазвенели сигналы тревоги, вспыхнул прожектор, заскрипели на талях шлюпки.
Через полчаса с аварийного судна к нам на борт подняли двух индусов. Они рассказали, что шли из Калькутты с грузом копры и на судне случился пожар. Двое суток они боролись с огнем. Команда покинула судно, их посчитали погибшими...
На аварийном судне вперекрест били струи пожарных шлангов, ликвидируя тлеющие очаги пожара.
К утру мы буксировали суденышко в ближайший порт.
На следующей неделе мы сидели на очередных командирских занятиях. Был вечер, и на мачтах поблескивали капли росы. Самым внимательным слушателем был третий помощник. Он сидел спиной к иллюминатору и старательно вел конспект.
— Мы еще в тропиках,— пошутил кто-то после занятий.
— Рубикон перейден, — ответил Пивоваров и ушел в каюту готовиться к вахте.
Каравелла Колумба
Мы стояли в устье реки Хугли, перед Калькуттой. Ждали лоцмана.
После океана река казалась удивительно тихой, криво торчали в ней полосатые бакены, и яркой эмалью отливали берега.
Изредка по воде словно били кнутом — это далеко впереди, возле деревушки, женщины стирали белье.
А рядом, по колени в иле, шел рыбак и протягивал нам в корзине рыбину. Он хотел обменять ее на что-нибудь из одежды и показывал нам свои рваные штаны.
Потом к нам подошла лодка, и тоненький голосок окликнул:
— Эй!
В лодке сидели девочка и мальчик. Девочка была постарше и держала весла, а мальчик прижимал к груди бумажный кораблик и показывал, что хочет есть.
Все заволновались, побежали на камбуз.
И вскоре опустили в лодку корзину с отварным Мясом, яйцами и хлебом. Мальчик схватил корзину. Кораблик его упал и поплыл по течению. Мальчик растерянно посмотрел на нас и заплакал. Девочка что-то говорила ему, но он не успокаивался.
— Задача,— угрюмо сказал плотник Кулиш.
— Чего! — загалдели матросы. — Сейчас сто штук сделаем!
— Строители!— плотник заходил вдоль борта.
С ним не спорили. Кулиш считался человеком тяжелым. Все знали, что мальчиком он пережил ленинградскую блокаду, плавал на Севере, тонул под Диксоном...
Плотник кинулся искать радиста Кошкина. Кошкин никогда не расставался с иностранными словарями. Он читал их, как читают обыкновенные книги. Когда его отрывали от этого чтения, он долго не мог сообразить, что от него хотят.
— Слышь, Кошкин, — попросил Кулиш, — скажи по-ихнему, пусть подождут.
Кошкин перегнулся через борт, а Кулиш помчался в плотницкую, громыхая растоптанными ботинками.
«Англичанин» неожиданно загудел и пошел, набирая ход. Лодка запрыгала на волне, но матросы бросили конец, и дети, ухватившись за него, прижались к нашему борту.
Кулиш пришел не скоро. Он держал в руках парусное судно с туго натянутыми снастями. Маленький якорь, как серьга, болтался в выпученном клюзе, а сквозь плотные паруса густым пятном просвечивало солнце.
— Каравелла Колумба!— воскликнул Кошкин.
Кулиш молча обвязал парусник концом и осторожно опустил в лодку. Мальчик испуганно отодвинулся в корму, а девочка засмеялась и быстро отвязала конец.
Лоцман приехал с темнотой. Мы выбрали якорь и пошли по реке...
Джон с «Мечты»
Кочин — небольшой порт на побережье Индийского океана, плотно укрытый тенью пальм. Пальмы свешиваются над водой, и когда судно заходит в порт, на палубу падают оборванные мачтами листья.
Дома в городке под черепицей, в тени она кажется особенно красной. Черными кругами кружат над домами вороны, зорко поглядывая на рыбачьи сети. Сети стоят у домов, их поднимают на визжащих деревянных блоках, и вороны мелькают в сетях, опережая рыбаков.
В Кочине есть церковь, где похоронен Васко да Гама. К этой церкви можно пробраться сквозь заросли бамбука. На могильной плите с трудом можно разобрать написанные латынью скорбные слова.
Улицы узкие, по ним еще бегают рикши, позванивая велосипедными звонками. На оглоблях колясок висят маленькие фонарики. Вдоль улиц тянутся пристани. Днем они пахнут солнцем, а когда отстоится зной, ветер уносит в океан запахи корицы, муската и перца.
В Кочине мы грузили чай. Был период дождей, и погрузка затягивалась. Едва опустят вниз партию ящиков, как уже бежит вахтенный, машет матросам: «Закрывайте трюмы!» И тут же обрушивается на палубу серебряный тропический ливень. И это — до ночи. А наутро грозовое облако снова сотрясает горизонт и у берега ходит взволнованная зыбь.
Как-то вечером, во время ливня, зашел в порт американский пароход «Мечта». Он стал рядом с нами, и американцы, закончив швартовку, разбежались по каютам.
Вскоре дождь перестал, на пальмах заискрились дождевые капли, и снова послышался гомон птиц. Я вышел на причал. Корма американского парохода была вровень с нашей, и флаги касались друг друга.
— Вот так должно быть всегда,— проговорил хмурый американец.— Мы тоже пришли за чаем,— сказал он.— Индусы умеют делать чай!
Я пригласил американца на наше судно.
В этот вечер у нас шел фильм «Танкер «Дербент». Американец настороженно просидел весь сеанс. Но у меня в каюте разговорился. Он сказал, что их капитан похож на капитана Кутасова. Старпомов, таких как Касацкий, он видел много, а вот механиков, как Басов, он на американских судах не встречал.
— Я сам механик, если что-то не ладится с моими механизмами, мне никто не поможет. Иначе меня сочтут не соответствующим должности. А это значит потерять лицо. Зовут меня Джон, фамилию мою знает только капитан. Для всех остальных я — Джон. Я видел вашу библиотеку и посмотрел ваш фильм. У нас этого нет. Не предусмотрено контрактом. Не нравится, иди работай в другую компанию. Но в любой другой компании тоже умеют считать деньги! Если я задержусь в машинном отделении и приду на завтрак или обед позже установленного времени, я заплачу стюарду за сверхурочное обслуживание из своего кармана. Это предусмотрено контрактом. Каждый мой шаг, даже мой сон оговорены контрактом. И против каждого пункта я поставил свою подпись.
— Вы, наверно, очень любите море, если согласились на такую жизнь?
Джон зажег сигарету. Он глубоко затянулся, закашлялся и долго не отвечал на мой вопрос.
— Люблю ли я море? Мой машинист, Майк, мечтает о своей семье. Он вырос на улицах Бруклина. Был мойщиком стекол, мыл посуду. Когда скопил немного денег, закончил школу судовых машинистов. Он мечтает о своей семье. У него есть невеста. Но пока у него не будет денег, он не сможет жениться. Море даст ему эти деньги. А Чарли, наш боцман, копит на пивной бар. Он уже приглядел себе даже место — в Нью-Йоркском порту. Он говорит, что у входа положит настоящий якорь и повесит рынду. Когда будет швартоваться какой-нибудь пароход, Чарли будет бить в рынду, сзывать к себе моряков.
— А вы?
Джон ткнул в пепельницу окурок.
— Я ухожу в море от мерзостей берега.
Мы вышли на корму. За пальмами мерцал какой-то огонек, влажно пахла земля. Луна вышла из-за туч, и на воду легли тени от черепичных крыш.
Березовая веточка
Дождь хлестал по обледенелым мачтам, на лебедках, оттаивая, хрустел брезент, и с такелажа падали трескучие сосульки. Утром в Северном море был мороз, в Ла-Манше загустел туман, а на подходе к Темзе пошел дождь. Он упруго стучал по воде, и, несмотря на сумерки, пролив светлел, словно дождь смывал с него грязный налет.
Уже пахло рекой, по смутно проступающим впереди огням чувствовалось: скоро Лондон. К Темзе спешили суда. Они старались попасть к началу прилива, чтобы не остаться на ночь у одного из многочисленных плавучих маяков. Теснота в проливе не гарантировала безопасную якорную стоянку.
Пока мы грузили в Архангельске лес, я все боялся, что нас переадресуют. Ведь случалось, берешь груз в один порт, попадаешь в другой. А в Лондоне хотелось побывать на могиле Карла Маркса, побродить по Британскому музею и, если удастся, съездить в Стратфорд, к дому Шекспира.
В Архангельске накануне отхода я зашел в букинистический магазин.
На прилавке, в банке с водой, стояли веточки березы. Они застенчиво пахли весной, хотя окна в магазине от мороза переливались, как витражи.
Я увидел на полке книгу об английском художнике Джоне Констебле.
— Такие монографии у нас редко бывают, — сказала старенькая продавщица, поправляя веточки.— Но вас, наверное, интересуют Ван-Гог ли Сезанн. Их сейчас часто спрашивают.
Я сказал:
— Мое судно идет в Англию. Меня как раз интересует Констебль.
Женщина вздохнула.
— У меня муж погиб во время войны, недалеко от Дувра. В караване. Он был кочегаром.
Она вынула из банки веточку и прижала к щеке. Вода закапала на ее платье.
И вдруг женщина сказала:
— Передайте эту веточку какой-нибудь английской женщине...
Я пообещал, расплатился за книгу и спрятал подарок под пальто.
Улицы были в знобящем тумане. Я шел быстро и чуть не попал под «ЗИЛ», груженный пустыми бидонами. Шофер сипло заорал, показав рыжий кулак. Потом я еще долго слышал возмущенный грохот бидонов...
Я решил не спать, чтобы не пропустить подробностей прихода в Лондон, и, греясь у камбуза, думал о женщине, которой отдам березовую веточку. Это случится, наверно, утром. Женщина будет торопливо идти мимо доков, озабоченно прислушиваясь к ударам башенных часов — Биг-Бена, а дождь будет барабанить по ее зонтику. Женщина будет, конечно, ругать проклятую погоду. Как она удивится и обрадуется! А придя домой, поставит веточку на камин и, готовя обед, будет забегать в комнату и любоваться ею. Потом она позовет соседей, и те тоже удивятся и обрадуются, потому что не каждый день попадают из России в Лондон веточки березы.
Мы вошли в реку. Черная вода пузырилась от дождя, и в ровном шуме ливня то впереди, то сзади слышался предупредительный рев гудков. Где-то далеко осторожно ударил церковный колокол, ему ответил звон плавучего маяка.
— А в доках забастовка, знаешь?— сказал вахтенный матрос, спускаясь с мостика.— Лоцман говорит, стоять нам и стоять!
Рассвет застал нас за Тауэрским мостом. Сумрачная тень здания парламента накрывала реку, и в этой тени неожиданно белыми казались чайки. Они носились с криками над мусорными бочками судов.
На ветру угрюмо звенели цепи моста.
Причалы были пустынны. В лужах, как забытые бумажные кораблики, сиротливо плавали опавшие листья.
Я стоял на палубе и смотрел на мертвые доки. Всегда оживленная, шумная река холодно катила волны, их отражение сверкало в окнах складов.
По причалу шла девочка лет восьми. Пальтишко на ней было распахнуто, с волос сползла косынка, но девочка не поправляла ее. В руках она несла какой-то плакатик. Когда девочка подошла ближе, я разобрал слова:
«Мой папа бастует. Он хочет, чтобы я жила лучше».
Я побежал в каюту, схватил веточку и вынес девочке на причал. Девочка робко улыбнулась, поблагодарила и пошла дальше.
По реке, распугивая чаек, шел полицейский катер. Он свернул к причалу, и двое полицейских, опустив ремешки шлемов, побежали к девочке, разбрызгивая лужи. Они вырвали у нее плакатик и повели к катеру.
На палубах презрительно засвистели. Полицейские поспешно отдали концы.
Я был уверен, что веточка осталась на причале, но, когда катер поравнялся с нашим бортом, девочка помахала ею и прижала к груди.
Река покраснела. А небо над ней было все в облаках, таких, как на картинах Констебля.
Слепой день
В Кувейте нашим соседом по корме оказался танкер под панамским флагом. Стояла жара, палубы судов были пустынны, только на танкере пульсировал черный шланг, закачивая нефть. Танкер грузился на Южный Вьетнам.
Ночью с танкера слышалась музыка, на причал гранатами падали пустые бутылки и к трапу несколько раз подъезжал полицейский «джип». А утром прибежал к нам с танкера матрос и спросил доктора.
— Камрад, камрад,— показал он на танкер.
Я пошел с доктором за переводчика.
На палубе, заставленной бочками, нас встретил вахтенный штурман, совсем мальчишка. Один погон на его куртке был оторван, и он придерживал его рукой.
Штурман торопливо провел нас в тесную каюту, почти без иллюминатора, и включил свет.
На узкой койке тихо стонал старик. На раскрытой груди его блестел медальон.
Доктор склонился над стариком. Я оглядел каюту.
На столе стояла плетеная бутылка из-под кьянти и лежали счеты. На спинке продавленного стула висело грязное полотенце. Переборки были оклеены вырезками из журналов: рекламы автомобилей последних марок, загородных коттеджей, моторных яхт. С вырезок пленительно улыбались длинноногие девицы. Электрический свет усиливал неестественную белизну их зубов.
Доктор раскрыл саквояж. Старик забеспокоился и попытался встать. Штурман тронул меня за рукав:
— Если он сегодня не встанет, потеряет дневной заработок.
— Кто его ударил?
Штурман поправил погон и посмотрел на дверь.
— Пусть принесут грелку со льдом,— попросил доктор.
Я перевел.
— Лед найдется, а это...
— Пусть принесут лед, — раздраженно сказал доктор и сорвал со стула полотенце.
Штурман принес лед. Доктор высыпал его в полотенце и обложил им голову старика.
— Лед и покой. Кем он работает?
— Буфетчик капитана.
В дверях показалось чье-то лицо. Оно было словно африканская маска. Штурман побледнел и вытянулся, как часовой. Старик приподнялся, учащенно и хрипло задышал. Лед сполз с его головы.
Маска повращала глазами и исчезла.
— Мы скоро уходим, сэр, — придя в себя, сказал штурман.
Девицы с переборок брызнули хором зубастых улыбок.
Штурман пожал нам руки и поправил погон. Старик поблагодарил глазами.
— Давайте немного постоим, — беря меня за плечо уже на причале, сказал доктор.— Какой-то слепой день.
На танкере убирали сходню и готовились отдавать концы.
Атланты
Капитан вызвал нас поздно вечером:
— Здесь, под Читтагонгом, работают наши специалисты. Они помогают молодой республике Бангладеш строить порты. Вместе с ними работают местные жители. Одному из них требуется срочная операция, но дороги размыло. Хирурга нужно доставить по реке.
Три дня над Читтагонгом бушевал ураган. Город был без огней. Река жарко дышала в темноте, и беспокойно метались над ней отсветы костров.
Штурман Юра Волков сел за руль. Он старался держаться середины реки, мы с Сердюком отбрасывали баграми обломки деревьев и даже крыши домов, которые неслись навстречу.
Изредка в просветах деревьев показывалась луна. Река наливалась тогда красным блеском, и в ней отражались белые настороженные облака.
Хирург, прижав к себе саквояж, нетерпеливо поглядывал по сторонам. Мы уже знали, что он недавно приехал из Москвы, работает в городской больнице и в джунгли едет в первый раз. Лицо у него было совсем молодое, в веснушках, и в темноте казалось, что оно забрызгано маслом от шумно работающего мотора.
Хирург каждый раз беспокойно приподнимался и всматривался в берег.
— Мне сказали, там небольшая пристань. Меня должны встречать. Вы, наверно, знаете это место?
С берега доносились крики птиц, тянуло влажным запахом земли. Не верилось, что недавно здесь свирепствовал ураган.
— В детстве я тоже мечтал стать моряком,— неожиданно сказал хирург.— Я бежал по берегу Москвы-реки, провожая парусные лодки, и уносился мысленно в океан.
— Это вас встречают?— спросил Волков.
На берегу, возле деревянного пирса стояли лодки.
— Приехали,— обрадовался хирург.
— Они что-то показывают,— сказал Волков.
И тут мы заметили, что сваи под пирсом смыты. Пирс обвалился в воду. На этом месте пенился водоворот.
Я перешел с бака на корму.
— Держи руль! — толкнул меня Волков.
Он передал мне румпель и прыгнул в воду. За ним тотчас прыгнул с бака Сердюк. Они подплыли к пирсу, стали на грунт и начали с трудом приподнимать осевшие доски настила. Течение сбивало их с ног, вода накрывала с головой, но край пирса поднимался все выше.
— Подходи!
Когда хирург был уже на берегу, я помог ребятам залезть в бот и прибавил обороты.
— Сигареты пропали, — хлопая себя по карманам мокрых брюк, сказал Волков.
— Смотри, не уходит!— крикнул Сердюк.
— До свидания, Атланты!— услышали мы.
Марица
Океан спал. Он привык к духоте, и даже звезды, падавшие с неба, не нарушали его сонного дыхания.
— Снега бы сейчас, — сказал матрос Власов и вывалил яблоки из эмалированного ведра на чисто вымытую палубу.
Был канун Нового года. «Елку» решили поставить на палубе. Сделали ее сами, она была деревянная. Если бы мы стояли в порту, притащили бы с берега любую зелень, а так... «Елку» выкрасили в ярко-зеленый цвет, обсыпали ватой, повесили апельсины и яблоки. Электрики заканчивали у себя в мастерской гирлянду из разноцветных лампочек.
— Снега бы, снега,— повторил Власов.
Он присел на корточки, вынул из кармана чистый платок и стал вытирать яблоки.
— Лет пять не видел уже снега,— сказал Власов, подавая яблоко.— Да, лет пять. Летом в отпуске, а зимой — сюда. Уйдем из Одессы в сентябре, возвращаемся в апреле. Новый год в Индии или в Шри Ланке. В прошлом году на Новый год в Бразилию попал. Жара. Тротуары ватой посыпаны. Дед Мороз по главной улице на ходулях идет. Все в безрукавках, а он в шубе. Детишки за ним, как воробьи, несутся.
Власов подал мне последнее яблоко и встал.
— Еще принести?
— Достаточно.
— Сядем в трусах вокруг этой палки и поднимем тост за Новый год. Эх...
Я попросил закурить. Где-то под нами глухо бил лопастями гребной винт, и белая полоса пены уходила от кормы к горизонту.
— Вспомнился мне один случай,— проговорил Власов.— Вскоре после войны мы пришли в Констанцу, как раз под Новый год. Смех на улицах. Все друг друга снегом обсыпают. Я в морской клуб подался. Румыны там для нас елку устраивали. Ребята раньше ушли, а я задержался. Иду по улице, слышу, плачет кто-то. Смотрю, девочка под деревом стоит. Синяя вся от холода. Подошел к ней. Что делать? Идем, говорю, на пароход. Взял ее за руку, повел. Вахтенный посмотрел на меня удивленно. Я ничего ему объяснять не стал. Привел девчонку в столовую, дал сало, хлеб. Уплетает за обе щеки. Как звать, спрашиваю. Поняла. «Марица», отвечает. А у нас в кают-компании елка стояла. Специально в Одессе перед отходом захватили. Повел я ее туда. Хлеб она с собой прихватила и все к груди прижимает. Как увидела елку — раскраснелась, говорит что-то по-своему. На столе ваза для цветов стояла. Правда, цветов в ней никогда не было. Какие в море цветы? Выбежала она с этой вазой на палубу, под снег подставила и ждет, пока наполнится. Глянул я на часы — без трех минут двенадцать. Набрали мы снега под комингсом трюма, пошли в кают-компанию, к елке. Высыпала Марица снег под елку. Тут куранты московские ударили. Подняла она головку, прислушалась. «Москва!», говорит. Москва! Знает! И так хорошо мне от ее голоса стало. Пробили куранты. Глянул я под елку, а от снега только пятно мокрое осталось. Рассмеялись мы оба.
Утром ребята со встречи Нового года пришли. Рассказал я им о Марице. Один кочегар по-румынски понимал. Поговорил с ней. Родителей в войну потеряла. До самого отхода жила у нас на судне. Когда отходили от причала, стояла долго, ручонкой махала. И снег так медленно падал...
Часто эту Марицу вспоминаю. Интересно, какой она стала?
Я на мгновение увидел засыпанную снегом улицу и маленькую девочку под черным от холода деревом. В ночь под Новый год она встретила доброго человека. Не может быть, чтобы эта встреча не принесла ей счастья. И, конечно, она вспоминает тот снег, который быстро таял под скромной моряцкой елкой.
В японском квартале
Сингапур — город без тени, в нем негде укрыться от жары, и если идет дождь, люди не раскрывают зонты, а подставляют дождю лица.
С маленьких островков, принадлежащих компании «Шелл», терпко пахнет нефтью, рвется на ветру факельное пламя крекинг-заводов, нетерпеливо гудят у причалов танкеры, вспенивая воду тяжелыми винтами.
Город ослеплен океаном, и небо над ним без всякого цвета. Малайцы, желтеющие, как маленькие солнца, в темных провалах трюмов, грузят каучук. Упругие кипы пахнут резиной и напоминают о близких джунглях, о деревьях со шрамами на белых стволах.
Через весь город тянется река. Она мутно отсвечивает в стеклах витрин, задыхается в чаду ресторанчиков и прячется под мостами, застаиваясь там, как болото.
Однажды мы пошли вдоль реки и попали в тесные улочки, расцвеченные бумажными фонариками. Это был японский квартал. За стойками баров стояли женщины в кимоно, а у дверей, в аквариумах, шевелили черными хвостами вуалехвостки.
Наше внимание привлекла витрина с флажками разных фирм и компаний. В небольшом помещении стучали швейные машины. Склонив головы, сидели за ними женщины и шили флаги. Японка с неестественно белым лицом курила у окна сигарету. Увидев нас, она поклонилась, показала на низкие кресла и, семеня ножками, скрылась за перегородкой, расписанной драконами.
Женщины продолжали работать. Флаги концерна «Мицубиси» с тремя красными ромбами на белом поле медленно сползали с машин.
Японка возвратилась, неся на подносике кофе. Она положила перед нами образцы шерстяных тканей и спросила, какой флаг нам угодно заказать.
Мы сказали, что зашли по ошибке, извинились и хотели уйти. Но японка удержала нас и заставила выпить кофе.
В это время в дверь просунулась детская головка.
Одна машина сбилась с ритма, и женщина, сидящая за ней, как-то странно повела глазами.
Японка обернулась — дверь резко захлопнулась.
Улыбаясь, японка сказала, что, если мы надумаем сделать заказ, она возьмет недорого. Мастерская шьет флаги и для торговых судов.
Мы вышли и увидели мальчугана лет шести. Он быстро удалялся по улице, не задерживаясь даже у витрин с цветными телевизорами. Телевизоры работали, и на тротуаре переливались тени изображения.
Мальчуган остановился возле рыбной лавки. Японец в скользком клеенчатом фартуке снимал с маленького грузовика корзины с креветками. Креветки были пересыпаны льдом и пахли сыростью. Мальчуган затащил в лавку несколько корзин и получил за это горячую лепешку.
Он съел лепешку, взял с грузовика кусочек льда и пошел к реке.
У самой воды был вырублен камыш, самосвалы разгружали в этом месте гравий. Рабочие равняли его лопатами. Над ними по-хозяйски шумел флаг фирмы «Идемицу», владелицы японских бензоколонок. Наверно, он был сшит в знакомой нам мастерской.
Солнце зашло. Рабочие бросили лопаты, помылись в реке и, расстелив на гравии рваные подстилки, начали молиться. Это были пакистанцы, их много работало в Сингапуре, и по вечерам полицейские свистками отгоняли их от фасадов зданий, где они устраивались на ночлег.
Мальчуган набрал пригоршню гравия и стал бросать в воду. Камни с угрюмым бульканьем уходили на дно, и по реке, как во время дождя, пошли пузыри.
— Научить бы его плашмя, чтоб раз восемь по воде чиркало!— сказал матрос Воробей и уже хотел спуститься вниз, но возле мальчугана вдруг появился человек в крагах. Выкручивая ему руку, потащил к тому месту, где мальчуган взял гравий.
Мальчишка выдернул руку, бросил камни и убежал.
Назад мы шли молча, но я был уверен, что товарищи, как и я, вспоминали свое детство. Мы были одногодки, и нашим детством была война. Мы играли в развалинах, и матери, прибегая с работы в сбившихся платках, торопливо совали нам в руки свои скудные пайки. Они уходили снова, в ночную смену, и в синем маскировочном свете улиц их замасленные ватники отливали сталью. Мы не чувствовали одиночества. Все вокруг: израненные деревья, багровое, исполосованное прожекторами небо,— было нашим, за это сражались на фронте наши отцы...
Мы снова оказались возле мастерской. На притихшей по-ночному улице был слышен дробный стук швейных машин, в окне привидением белела японка. Очевидно, мастерская выполняла срочный заказ.
Мальчугана не было видно. Наверно, он уже добрался домой и крепко спал в углу темной хижины, сжимая во сне кулачки.
Мимо пробежал сухой, тонконогий рикша, скосил черные глаза и унес свою мелькающую спицами коляску дальше.
Закрапал дождь, и я с облегчением подставил ему лицо.
Санта-Катарина
Маленький порт был грязен и стар. Разрушенный штормами волнолом плохо защищал его, в свежую погоду волны перекатывались через зализанные камни и разбивались о причалы, осыпая брызгами высокую часовню. На ней поднимали штормовые сигналы.
Когда-то здесь отгружали уголь, бункеровали пароходы. На рейде останавливались большие пассажирские суда. Но от тех времен осталась только ржавая эстакада да полузатопленная баржа у самого маяка. Ветер никак не мог выдуть из нее остатки угольной пыли. Пыль въелась и в маяк — он был черен, хотя и светил белым проблесковым огнем.
Сейчас в гавань заходили каботажные шхуны. Со своей небольшой осадкой они легко проходили выросшие у волнолома отмели и швартовались к прогнившим причалам. Шхуны собирали по всему португальскому побережью вино, выдержанное в монастырских подвалах. Высокие стены монастырей были видны с океана и служили морякам хорошими ориентирами.
С приходом в гавань шкиперы сходились на деревянной веранде, прозванной «Капитанским мостиком». Это был бар. Названия его не помнил, наверное, и сам хозяин. Он тяжело передвигался по веранде, ковыляя на опухших ногах, расставлял кружки с пивом и торопливо вытирал о грязный передник короткие руки.
С веранды хорошо просматривался рейд. Рядом покачивались шхуны, на которые грузили вино в дубовых бочонках. Шкиперы пили пиво, обсуждали новости и следили за работающими на палубах матросами. Если матросы неправильно стропили бочонки или стояли на просветах трюмов, когда опускался груз, шкиперы вскакивали из-за столиков, кричали и топали ногами так, что веранда шаталась и пиво выплескивалось из кружек. И потом они долго говорили о временах, когда матросы были матросами и думали не только о диких прическах и варварской музыке.
На горе, за гаванью, стоял монастырь, весь в зарослях столетних деревьев. Их вершины закрывали колокольню, она проглядывала сквозь них во время ветра.
Вино из монастыря монахини привозили в крытых фургонах. На фургонах покачивались и дребезжали высокие фонари. Лошади пятились от воды, и монахини, крепко дергая вожжи, кричали на них, как шкиперы на матросов. Разгрузившись, фургоны проезжали мимо «Капитанского мостика». И снова вскакивали шкиперы, предлагали монахиням пива. Но монахини громко щелкали бичами, и фургоны ускоряли ход.
Попали мы в эту гавань случайно. Мы шли в Роттердам, и в Бискайском заливе заметили на волнах перевернутую шлюпку. За нее держался человек. Он был в спасательном жилете. Когда его вытащили из воды, оборванного, с жесткой щетиной на впалых щеках, он бредил и звал мадонну. Его положили в наш лазарет. Матросы сидели на корточках в коридоре, курили, осторожно стряхивая пепел в ладони, и ждали, что скажет врач.
Потом мы узнали, что это рыбак с затонувшего португальского траулера. Траулер промышлял в Бискайе сардину и столкнулся в тумане с каким-то судном. Радиолокатора на траулере не было, хозяин скупился тратить на него деньги.
Португальца звали Доминго. Когда он ел бульон, свесив с койки голые ноги, простенький крестик болтался у него на шее, стучал о тарелку, и врач, раздражаясь, отводил глаза.
Португалец все волновался, что мы его далеко завезем, у него под Лиссабоном в маленькой деревушке остались жена и пятеро детей. Страдальчески кривя лицо, он все просил принести ему икону с изображением божьей матери. Он хотел поблагодарить ее за спасение.
Врач, нервно улыбаясь, объяснял, что на советских судах нет икон. Португалец испуганно жался к стене.
Капитан сообщил о случившемся португальским властям, и те попросили сдать спасенного рыбака на рейде форта Санта-Катарина.
Португалец, узнав, что его свезут на родной берег, жалко улыбнулся. Крестик уныло свисал с его сухой шеи.
На прощанье мы показали рыбаку судно. Он недоверчиво заглядывал в одноместные матросские каюты, трогал книги, брал в руки фотографии смеющихся детей и тоскливо смотрел в иллюминатор на приближающийся берег. У Доски почета, в вестибюле судна, он задержался и, узнав в рамке строгий профиль врача, погладил его шершавой ладонью.
В Санта-Катарине мы отдали якорь недалеко от волнолома. С океана катила зыбь, она горбато ходила в гавани, захлестывая причалы, и ванты шхун сверкали на солнце, словно после дождя.
Палуба у нас почернела от принесенной ветром угольной пыли.
С фургонов выгружали вино. Монахини деловито считали бочонки, матросы откатывали их в сторону, а шкиперы сидели на веранде и смотрели, как подпрыгивает на зыби наш бот.
Бот ударился о причал. Мы закрепили на чугунной тумбе швартовый конец и помогли португальцу подняться наверх. Из бота подали ему мешок с подарками. Он поставил его у ног, перекрестился на часовню и утер с выбритой щеки слезу.
Из конторы капитана порта вышел полицейский, поблагодарил нас за спасение рыбака и показал, что мы можем возвращаться на судно. Португальца он повел к черной полицейской машине. Рыбак только и успел, что посмотреть на часовню и оглянуться в нашу сторону.
Машина затряслась, двинула задом и заблестела стеклами. Развернувшись, она выехала из порта.
Седой человек поднялся на веранду, неспеша закурил сигару и заказал пиво. Бармен быстро заковылял на своих изуродованных ногах, а шкиперы о чем-то спросили седого. Тот в ответ пожал плечами.
— Эй!— крикнул тогда нам бородатый шкипер в грубом свитере.
Мы подошли к веранде.
Шкипер взлохматил бороду и на хорошем английском языке спросил, кого мы привезли и как вообще случилось, что пароход под красным флагом зашел на этот Рейд.
Я объяснил.
— Вас ждут на судне,— неожиданно строго приказал седой человек, вынимая изо рта сигару.
— Стоп! — рявкнул шкипер и хлопнул ладонью по столу. Из кружек выплеснулось пиво.— На «Капитанском мостике» командует капитан! Пива!— приказал он бармену, показывая на нас.
Мимо проезжал разгрузившийся фургон. Шкипер окликнул монахинь. Фургон остановился, и монахини сошли. Их было двое, у них были добрые лица, и если бы не черная одежда и белые накрахмаленные чепцы, монахинь можно было бы принять за простых крестьянок.
Шкипер им что-то сказал, они улыбнулись нам и взяли протянутые барменом кружки с пивом.
— Мы хотим выпить за вас,— сказал шкипер, и все подняли кружки. Только седой человек отодвинул свою.
Когда мы уже обогнули волнолом, штурман, сидевший на руле, толкнул меня в плечо. Я оглянулся. На шхунах были подняты сигналы «Счастливого плавания», и в маленькой гавани форта от развевающихся флагов было удивительно светло.
Железо и дерево Японии
Целый месяц мы выгружали у заводских причалов Японии чугун. Это было время почти бессонных ночей: в иллюминаторах пылало доменное пламя, и с угрожающим звоном проходили поминутно у трапа железнодорожные платформы, роняя из мрачных ковшей горячие брызги металла.
Балкеры водоизмещением шестьдесят тысяч тонн выгружали металлолом. Я видел горы ржавого железа в портах Канады и Франции, все это был японский фрахт. Женщины, повязанные по самые глаза платками, ползали по этим кучам, отбирая алюминиевые детали. Время от времени женщины радостно вскрикивали: им попадалась медяшка. За найденную медь полагалась премия.
По ночам на рейдах горели огни множества судов: не хватало причалов. У нас по корме засыпали море. С вечера шарили во тьме желтые фары самосвалов, глухо стонала под тяжестью бетона вода, и к утру от моря оставались жалкие лужи, по краям их мертво блестела соль.
А там, где затвердел бетон, строились новые домны и элеваторы, между ними втискивались нефтехранилища, и в еще неокрашенные гулкие емкости танкеры сливали первый груз.
Дороги в Японии расположены поверх улиц, они поставлены на столбы. С отчаянным гулом мчатся по ним машины, внизу жмутся друг к другу домики, утыканные телевизионными антеннами. На крохотных балкончиках сушится белье. Оно наводит на мысль о белых флагах. Домики словно капитулировали перед наступающими со всех сторон опорными мачтами электропередач, трубами заводов.
А города ушли под землю.
В Осаке и в Кобэ, в Нагое и в Токио можно спуститься глубоко в метро и забыть о поездке. Во все стороны от станций тянутся улицы в радужных сполохах реклам. Стучат гэта женщин. В этой древней деревянной обуви они идут с привязанными за спиной детьми, останавливаются возле витрин магазинов. И пока они рассматривают новинки, детишки спокойно поглядывают по сторонам.
Тускло светятся чайные домики, тихой музыкой зазывают бары, у входов в закусочные раскачиваются на сквозняке бумажные фонарики. Но самое неожиданное под землей — это фонтаны. Вода плещется о мрамор, Меняя цвет, а вокруг — пионы, розы и орхидеи.
Японцы обычно не приглашают к себе. Если вы придете на японское судно, вас примут в салоне, а не в каюте. Каюта — это жилье. Я все же надеялся побывать в японском жилище, и случай представился.
Во время нашей стоянки в порту Кавасаки к нам пришла маленькая женщина в роговых очках — представительница общества японо-советской дружбы. Познакомились. Нам никак не удавалось выговорить ее имя. Смеясь, она попросила называть ее Сюзанной.
Сюзанна — портниха, муж ее — кузнец. Она хорошо говорила по-русски. Русский язык учила в школе, потом занималась на специальных курсах. Уроки русского языка проводятся по телевидению.
В задачи отделения общества японо-советской дружбы в Кавасаки входит организация встреч заводских рабочих с моряками советских судов, проведение спортивных соревнований, вечеров японских и советских песен. Сюзанна пригласила моряков нашего судна на встречу. Общество занимало половину швейной мастерской. На стенах висели виды Москвы, Ленинграда, Одессы. На большом стенде — вымпелы и значки Дальневосточного пароходства.
— Это наши постоянные гости.
За столом мы говорили о расширяющихся контактах между нашими странами, торговле, культурном обмене. Когда называли имена артистов, гастролировавших в Советском Союзе, Сюзанна радостно хлопала в ладоши. Она хорошо знала деятелей нашего театра, встречалась с ними по делам общества в Токио, два раза была в Москве.
Рядом с затертым до дыр манекеном стоял проигрыватель. Сюзанна принесла пластинки, и мы услышали родные песни. Прощаясь, Сюзанна сказала:
— Вы, наверно, хотите посмотреть, как живут японцы?
Она зажгла в маленькой комнате свет. Здесь стояли только цветы. Пол был устлан соломенными циновками—татами.
И еще одно жилище мне довелось видеть. Это было в Кобэ. Полутемной улицей тянутся под железнодорожным мостом торговые ряды. Нас заинтересовала лавка, испещренная надписями на русском языке: «Здесь торгует Миша!», «Заходи, не пожалеешь!», «Миша, пора снижать цены!»
Миша оказался веселым японцем, торгующим всякой мелочью: зажигалками, брелоками, карманными фонариками. Он услужливо чиркал спичкой, давая прикурить, и на все вопросы отвечал: «Спасибо — пожалуйста».
От моряков-дальневосточников мы узнали, что надписи на лавке сделали студенты-москвичи с какого-то экспедиционного судна.
Я купил у Миши зажигалку. Она сразу отказала, и пока Миша возился с ней, в стене отодвинулась дверь, и к нам вышел карапуз, измазанный кашей. В глубине комнаты на циновке сидела молодая женщина и звала малыша. По мосту загрохотал поезд, и женщина придержала полку, на которой закачалась посуда.
В Японии я удивлялся самым обыденным вещам. Как-то в Иокогаме мы ждали поезд на Токио. Рядом со станцией разгуливал петух. Рыжий, зобастый, с подслеповатыми глазками. Японцы восторженно смотрели на петуха, Я отвернулся и вдруг совершенно по-иному увидел холодный лабиринт железнодорожных путей, нервное перемигивание станционных табло, почувствовал напряженно-тяжелое соседство огромного города. И когда снова взглянул на петуха, он показался мне удивительным творением природы.
Этому умению любоваться ничего не значащими на первый взгляд вещами японцы учат на каждом шагу.
В городском парке Токио, окружающем императорский дворец, мы остановились возле широкого пруда. Пруд был обсажен кривыми мускулистыми деревьями. В его темной воде величественно передвигались золотистые рыбы. Сначала одна, потом другая пара остановилась возле нас. Подошла старуха в кимоно, надела очки. Я был уверен: люди смотрят на рыб, но они смотрели на деревья. Черные ветки деревьев были похожи на раскрытые пасти драконов. Солнце уже коснулось горизонта и на воде затрепетали красные языки.
Возвращаясь на судно, мы часто сбивались с дороги и растерянно останавливались на перекрестках, гадали, в какую сторону идти. Однажды, когда мы в полном замешательстве стояли на одной из улиц города Иоккаичи, к нам подошел полицейский в белой лакированной портупее и поманил за собой. Он подвел нас к магазинчику, торгующему аквариумами. На нас тотчас уставились выпуклыми глазищами разноцветные рыбы. В аквариумы нагнетался воздух. В его зеркальных пузырях таинственно мерцали подводные замки с заточенными, как карандаши, башенками. Полицейский постучал по стеклянной двери, и к нам вышел хозяин, морщинистый японец.
— Здравствуйте,— сказал он на неплохом русском языке.— Меня зовут Фукудзава. Сейчас я покажу вам дорогу в порт.
Мы поблагодарили полицейского и пошли за Фукудзавой. Сразу за магазинчиком оказался сквер, усыпанный гравием. Сквер окружали глухие стены домов. В решетчатом загончике белели кролики. Детишки протягивали им капустные листья. А на скамеечках, уткнувшись в газеты, сидели старики.
Фукудзава остановился.
— Тут была свалка автомобилей. Я выкупил этот кусок земли, и теперь здесь могут играть дети. Да, да. Я был солдатом японской армии. Я завоевывал Филиппины и Сингапур. Я отнимал солнце у других детей, пока в сорок пятом не попал к вам в плен. Нас убеждали, что русская Сибирь — это смерть. Для меня с Сибири началась жизнь.
Он посмотрел на солнце, и я увидел, как он стар, как тяжело свисает кожа с его щек, как дрожат его руки. Он пошел дальше, шаркая по гравию ревматическими ногами.
Над городом повисла туча и начала сеять искрящийся дождь. Автобусы подходили с заплаканными стеклами, но все были не наши, и Фукудзава предостерегающе поднимал руку. Внезапно раздались свистки полицейских, машины затормозили, и мы увидели плотные ряды девушек. Они шли под зонтиками, выкрикивая какие-то призывы.
— Медички призывают к сбору средств в помощь вьетнамскому народу. А через несколько дней начнется забастовка.
Забастовку мы видели в Осаке. У входов в универсальные магазины, в метро, на вокзале пикетчики с белыми повязками на головах раздавали прохожим требования забастовщиков. Служащие железных дорог и водители автобусов требовали повышения заработной платы, улучшения условий труда, сокращения рабочего дня. Забастовщиков поддержали команды японских судов. Порт не работал. Пароходы стояли под мятежным небом, и мачты их напоминали сомкнутые штыки. А в воздухе стаями кружили листовки, похожие на бумажных журавликов...
Забастовщики победили...
Снова оживилось городское движение, с грохотом открылись трюмы судов, и вокруг элеваторов вскипела пшеничная пыль.
Мы прощались с Японией. В темноте мелькнул рыбачий парус, белым гребнем вспыхнула волна, посветил маяк, погас — поставил точку.
Сирень
В Мадрас мы пришли ночью, когда над городом уже высоко стояла луна.
Утром я проснулся от солнца, горячего запаха пыли и протяжных криков, доносившихся с палубы. Я быстро оделся и вышел. На корме полукругом сидело несколько индусов. Одни постукивали сапожными молотками, другие выразительно пощелкивали парикмахерскими ножницами. Мальчишка лет десяти ударял в медный таз и, показывая на свою свежевыстиранную майку, приговаривал по-русски: «Давай стираю! Давай стираю!»
В стороне, установив на кнехте небольшой мольберт, работал художник. Он как-то странно запрокидывал голову, тряс редкой бородой, часто моргал белыми ресницами и поминутно вытирал тряпкой слезящиеся глаза. Возле художника стояли наши ребята. Индус быстро и точно набрасывал на холсте их лица, так же быстро замазывал, нервно грунтовал холст, писал порт, черные вереницы грузчиков и наше судно под красным флагом.
— Дает, а!— восхищенно сказал мне второй штурман.— Три рупии портрет. Недорого.
— Слышь, Коля,— подошел к штурману его приятель электрик Голубев.— Поговори с ним. Может, он Одессу сделает. Знаешь, обрыв на Большом Фонтане и сирень. Там всегда сирени полно. Поговори...
— С чего он тебе Одессу сделает? Бывал он там, что ли?
Художник посмотрел на нас. Штурман перевел ему по-английски просьбу электрика. Индус закивал, заулыбался, стал мыть кисти, выдавливать из тюбиков краски и, сменив холст, начал писать. Он работал так уверенно, словно всю жизнь провел под Одессой, на Большом Фонтане, ловил бычков и рассматривал с моря высокий обрыв, усыпанный сиренью.
Мы подошли ближе.
— Гуд?
На холсте была сирень. Растрепанная ветром, забрызганная солнцем, она смотрелась, как живая. А где-то далеко, за сиренью, праздничное и большое, угадывалось море.
Вечером в каюте Голубева было тесно. Даже капитан пришел. Потрогал зачем-то холст, отошел, закурил и стал рассказывать, как в сорок четвертом, весной, подходил он с десантом к Одессе, как бойцы вглядывались в знакомые берега, искали за дымом пожарищ Потемкинскую лестницу и, сжимая автоматы, говорили тихо: «Слышите, сиренью пахнет».
На следующий день с утра мы ждали старика, но он не пришел. А вечером уже грохотал на баке якорный канат, скрипел на талях трап и тощий буксир, вспенивая воду, оттаскивал нас от причала.
Ночью я вышел на корму покурить. Подошел радист. Он сдал вахту, но духота в каюте мешала спать. Помолчали. Потом радист засмеялся:
— Вот она, сила искусства... Раньше дадут домой раз в месяц радио: «Нахожусь там-то». А сейчас посидят у Голубева в каюте и несут пачками, и все «люблю», «целую».
Когда радист ушел, я еще долго сидел на кнехте и смотрел на ночной океан. Если бы слова радиста слышал индус! Впрочем, он, наверно, и так знал, что такое искусство.
Мосты Одессы
В Стокгольме мы выгружали лес. Ветер нес по причалам холодные брызги волн, и они застывали на опорах моста, раскинувшегося над фиордами. Под мостом шли пароходы. Казалось, они входят прямо в город, исчезая в его кварталах, и пароходный дым клочьями повисал на перилах.
Я вспомнил мосты родного города...
В Одессе их мало. Каждый обращен к морю. Улицы под мостами ведут в порт. Под Сабанеевым мостом — к пассажирским причалам, под Строгановским — в торговую гавань.
Мосты моего города в оспинах — следах осколков бомб. Память сорок первого года.
Я хорошо помню ту горькую осень.
День и ночь тянулись под мостами в порт войска. Пыль, как туман, окутала мосты, и они казались седыми. От пыли, от горя...
Фашистские бомбардировщики, как черные вороны, носились над улицами города, и Одесса дымилась незатухающим костром.
Враг стоял уже под самым городом. Одесса задыхалась от жажды и ненависти.
С соседскими мальчишками я по утрам бежал под Строгоновский мост. Там, под высокими сводами, в темной прохладной нише был небольшой колодец. Женщины и дети из близлежащих дворов целыми днями толпились вокруг него с ведрами, и вода отражала их скорбные лица.
Получая подзатыльники, мы протискивались, черпали воду и раздавали ее проходившим под мостом бойцам.
Когда объявили воздушную тревогу, женщины у колодца не расходились. Они знали — мост укроет их. Они только поднимали головы и смотрели в небо. Тяжелогруженые бомбардировщики выползали из-за крыш домов и с оглушительным ревом разворачивались над портом. Женщины сжимали кулаки и грозили предательскому небу.
Черные фонтаны воды дыбились над портом, мост вздрагивал от раскатов взрывов. Колонны войск ломались. Бойцы забегали в подворотни и оттуда стреляли из длинных трехлинейных винтовок по пикирующим самолетам. Звонко хлопали зенитки, и на небе четко выделялись белые облачка разрывов.
В один из таких налетов возле меня упал матрос. Фашистские летчики, сбросив бомбы на порт, поливали улицы пулеметным огнем. Матрос был ранен в плечо. Я подбежал к нему.
Он был в солдатской гимнастерке, из-под расстегнутого ворота голубела тельняшка. Морской пехотинец! Я бросился к колодцу и, зачерпнув котелок воды, поднес его матросу. Он поднялся, прислонился к дереву. Немцы улетели, и бойцы строились в колонну.
Подбежал санитар. Пока он перевязывал матросу плечо, я терпеливо стоял с котелком в руках.
— Слушай, пацан,— вдруг строго сказал раненый.— Каждый день выходи на этот мост и смотри на море. Мы вернемся. Не дрейфь. Не я, так другие. И мы еще будем плавать по этому морю. Оно наше. Наше! Понял?
Его хриплый голос ударился о своды моста и, размноженный эхом, подхваченный ветром, как листовка, понесся по осажденному городу.
— Становись!
Матрос махнул рукой и, поддерживаемый санитаром, пошел к колонне.
— Ша-а-гом!..
Колонна подравнялась, напряглась.
— Ма-а-рш!
Много лет прошло с тех пор. Не знаю, жив тот матрос или упал где-то, сраженный пулей в шквальной атаке. Но знаю я твердо: он спас не только мосты Одессы, но и эти — мосты Стокгольма, мосты всех городов, всех стран.