Путешествие на край ночи
Оглавление
Ростислав Александров. Девять глав одной книги
Воспоминания на Суэцком канале
Выражаю искреннюю признательность
Правлению банка «Пивденный» за поддержку,
оказанную в издании этой книги.
Автор
Д евять глав одной книги
Когда-то Ги де Мопассан, пребывая на борту своей белоснежной яхты «Милый друг», пришел к разумной мысли о том, что «ничто так не содействует полету мысли и воображения, как одиночество на воде, под небосводом...» Аркадий Хасин, правда на собственной яхте не ходил - не так легла житейская карта или, как говорил в таких случаях поэт Багрицкий, «не тех кровей». Оно и ладно. Зато он «командовал» размерами с дом и мощностью с завод машиной самых современных судов и отдаї морю более полувека своей жизни. Но это только по привычке говорится так, что «отдал морю», на самом деле он жил в море и морем, а пока винт накручивал милю за милей, размышлять ему было о чем. Довелось видеть Вьетнам в огне, Кубу в блокаде и Анголу в вихре гражданской войны, возить, что приказывали, в Египет, швартоваться в портах Америки, принимать корабль в Германии, дивиться своеобразию Индии, стоять на ремонте в Югославии, встречать рассветы в Японии и с трепетом, поскольку всегда восхищался этим писателем, ходить по усадьбе Хемингуэя...
Все это вошло и осталось в его книгах, годами выношенных, морями выхоженных. Только о чем бы он ни писал, где бы ни бывал, что бы ни видел и с кем бы ни встречался, все поверялось воспоминаниями детства. И ничего в этом удивительного нет, потому что еще Юрий Олеша подметил, что «поэтическое воображение в чрезвычайной степени зависит от тех впечатлений, которые художник получал в детстве». Но, если такое утверждение вполне справедливо и приложимо к детству, пролетевшему под надежным кровом теплого родительского дома, так что уж говорить о детстве, взорванном бомбами, «перегороженном» баррикадами, обожженном ужасами гетто и фашистского концлагеря. Наверное, он родился под счастливой звездой и у мужественной матери, потому что выжил, не сломался ни мыслью, ни телом, потому что осуществил свою не погубленною войной мечту о море. А вот написать обо всем незабываемо пережитом десятки лет не имел никакой возможности. Собственно говоря, писать-то он мог, не очень афишируя сие, но печатать все равно никто не стал бы, поскольку тема та была безусловно и преступно закрыта. Так и оставался он один на один с потаенной болью и осознанием неисполненного долга перед теми, кто уже никогда ничего не вспомнит и никогда ни о чем не напишет. Но, как в утешение нетерпеливых молодых когда-то говорила одна старая мудрая одесситка с Малой Арнаутской улицы, «живые доживают до всего». Счастливая звезда продолжает светить ему, он дожил и пишет о том, о чем не может не писать.
Если судить по издательским договорам, титульным листам, аннотациям, выходным данным, рецензиям и другим, милым сердцу автора подробностям и деталям. «Путешествие на край ночи» - девятая книга Аркадия Хасина. А по сути это девятая глава, потому как он давно пишет одну большую и честную книгу о жизни, о море, о горе, о счастье и об очень хороших людях, повстречавшихся ему' на разных широтах.
Ростислав Александров
Призрак сингапурского рейда
Вместо предисловия
Замысел этой книги родился при не совсем обычных обстоятельствах.
...Лето 1987 года. Черноморское пароходство агонизирует. Десятки судов стоят арестованными в разных портах мира за долги пароходства. А те, что еще плавают, растаскиваются невесть откуда появившимися оффшорными кампаниями с непонятными морякам названиями: «Ви-Шип», «Кордо-Интернейшенел», «Колбай» и так далее. Во главе этих кампаний - пароходское начальство. Особняки этой элиты со сказочной быстротой растут в самых живописных уголках Одессы.
А в то же время толпы моряков - капитаны, механики, радисты, электрики, боцманы, повара, матросы -осаждают бухгалтерию пароходства в надежде получить заработанные в море деньги. Но денег в пароходстве нет...
И вот, в эти смутные дни, меня, старшего механика проданного на металлолом теплохода «Аркадий Гайдар», на котором я проработал много лет, и, как и многие моряки, оставшегося без работы, вызывают вдруг в отдел кадров пароходства и предлагают лететь в Сингапур на теплоход «Петр Старостин», сменить находящегося 10 месяцев в рейсе старшего механика.
Разумеется, я согласился!
И лишь прилетев в Сингапур, узнал, что мне предстоит работать на ржавом, изношенном судне, требующем серьезного ремонта. «Петр Старостин» был в таком плачевном состоянии, что его не захотела брать ни одна из новоиспеченных оффшорных кампаний, и он продолжал числиться за разваливавшимся пароходством...
До прихода в Сингапур теплоход работал в Персидском заливе на линии Саудовская Аравия - Кувейт. В Сингапуре он должен был стать в док. Но в пароходстве явно было не до «Петра Старостина». Денег на ремонт не переводили, и теплоход стоял на дальнем рейде Сингапура в унылом ожидании своей участи.
Но как бы там ни было, сменив улетевшего в Одессу стармеха, я не был уже жалким просителем, часами простаивающем в переполненном моряками коридоре бухгалтерий или под дверьми инспекторов отдела кадров в надежде получить какую-нибудь работу. Я снова был старшим механикам, пусть и такого, но океанского судна, которое должно стать на ремонт не в Ильичевске или Одессе, а в Сингапуре!
К тому же, после плавания в Персидском заливе рефрижераторные камеры теплохода были полны продуктов. Ананасы, бананы, апельсины, манго можнс было есть в неограниченном количестве. Дизельного топлива тоже хватало, и от работающего кондиционера в каюте было так прохладно, что по ночам я спал пол одеялом. А мы были в тропиках!..
Ознакомившись с механизмами и системами машинного отделения, облазив пустые гулкие трюмы, осмотрев грузовые лебедки, брашпиль и швартовные шпили, я сел за изучение ремонтной ведомости, составленной моим предшественником, дополняя ее своими замечаниями.
На палубу я почти не выходил. Видневшиеся вдали небоскребы Сингапура и близкие от нашей якорной стоянки берега Маллакского пролива с раннего утра уже были подернуты дымкой зноя. А от слепящей поверхности застывшего в тропическом мареве моря болели глаза.
Прохладу не приносил даже вечер. Выйдя из каюты на палубу, я сразу попадал в душную тьму, подсвеченную на горизонте ярким заревом сингапурских огней. Постояв у борта и полюбовавшись этим заревом или пройдя на корму, где ребята ловили рыбу, хотелось поскорей вернуться в прохладу каюты.
Так проходили дни. А радиограммы о постановке судна в ремонт все не было.
Капитан чуть ли не каждый день посылал по радио запросы, но получал стандартный ответ: «Ждите».
А дизельного топлива и пресной воды становилось все меньше...
По утрам я поднимался на мостик и, попросив у вахтенного штурмана бинокль, принимался рассматривать рейд, в надежде увидеть направляющийся к нам бункеровщик.
Рейд пестрел флагами всех стран. Контейнеровозы, танкеры, балкеры, газовозы, сверкающие белизной мачт и надстроек огромные пассажирские лайнеры, - все они заходили в Сингапур пополнить запасы воды и топлива. И к ним со всех сторон огромного сингапурского рейда торопились водолеи и бункеровщики. К ним, но не к нам.
Спустившись с мостика, я заходил к капитану. Перед тем как подняться на мостик, я с третьим механиком, ведающим расходом топлива, замерял танки. К капитану я заходил с очередными замерами. Он коротко спрашивал:
— Сколько?
— Еще на неделю.
— Будем надеяться, что за это время дадут.
И капитан показывал копию посланной в Одессу очередной радиограммы.
Но Одесса молчала.
Теперь я уже не сидел безмятежно в каюте, перелистывая ремонтные ведомости. После утреннего чая, вместе с механиками и мотористами, я спускался в машинное отделение. Балластируя судно, создавая крен то на правый борт, то на левый, мы перекачивали из топливных танков в расходную цистерну остатки соляра. Топливный насос хрипел, перегревался. Но тянул.
Так мы продержались еще несколько дней...
Но настал день, вернее ночь, когда дизель-генератор заглох. Я проснулся от тишины. Только было слышно, как у борта хлюпает вода.
Натянув шорты, я вышел на палубу. Судно — погружено во мрак. Посвечивая фонариком, подошел капитан:
— Все?
— Все.
С досады, капитан плюнул за борт.
— Я приказал боцману поднять на баке и корме керосиновые фонари. Но керосина тоже на день-два...
Чертыхнувшись, капитан пошел к себе.
На баке слышались голоса. Я направился туда.
Как во времена парусного флота, боцман с матросом поднимали над брашпилем керосиновый фонарь Неверный свет фонаря был похож на испуганный взгляд человека, неожиданно попавшего в большую беду.
— Дожили! — боцман чиркнул зажигалкой, закурил и я увидел, как дрожат у него руки.
Прошел еще день. И закончилась пресная вода. Мат росы вскрыли горловину танка и ведрами начали выбирать со дна ржавые остатки воды.
С разрешения капитана, боцман, порубив в одном из трюмов деревянный настил, разжег на корме костер. Повариха повесила над костром казан и, проклиная последними словами пароходское начальство, доведшее нас «до цыганской жизни», начала варить ржавый суп.
— Скоро и ржавчины этой не будет, — разливая по тарелкам рыжую жижу, — ворчала она.
Но - выручили дожди. Небо, словно сжалившись над нами, стало посылать каждый день дождь. Он налетал внезапно, как шквал. Мгновение — и все исчезало за плотной пеленой дождя. Но так же внезапно он и заканчивался. «Нужно ловить момент!», - сказал боцман и притащил из кладовки старый брезент. Сшив из этого брезента воронку, он прикрепил к ее концу пожарный шланг, а конец шланга опустил в горловину водяного танка. И когда налетал очередной дождь, было слышно, как журчит в шланге стекающая в танк вода.
Прошел еще день. И хранившееся в рефрижераторных камерах мясо стало издавать ужасный запах. Он ощущался даже в каютах. Осмотрев мясо, капитан приказал выбросить его за борт. Надо было видеть, какую драку устроили под бортом акулы. И надо было видеть лица наших ребят...
— Робинзону Крузо было легче, - зайдя ко мне, -сказал капитан. — Он жил на необитаемом острове, полном опасностей. Но и еды. А у нас — одни опасности. По ночам мы стоим без огней. Нас могут просто утопить! Я послал уже девять аварийных радиограмм и ни на одну не получил ответ. Такое впечатление, что пароходства больше нет!
— А что если дать сигнал «SOS»? - спросил я.
— Ну и что? Мы не горим. Не тонем. К нам подойдут, да. Вон их сколько стоит! Нет продуктов? Дадут консервы. И заставят подписать счет за спасение.
— А топливо?
— Без денег? Вы что?
— Тогда давайте спустим шлюпку и высадимся на берег.
Капитан нервно прошелся по каюте:
— Это можно сделать только в кино. Во-первых, я не имею права оставить судно. А во-вторых... нас просто арестуют и отправят в тюрьму. А после выяснения обстоятельств заставят вернуться на судно. Лишние рты никому не нужны.
— Что же делать?
— Ждать...
Из продуктов у нас остались только мука и макароны. В семь утра боцман разжигал на корме костер и повариха, отмахиваясь от дыма, кашляя и вытирая слезы, пекла на жаровне лепешки. Эти лепешки и пахнущий Дымом чай были завтраком. На обед - макаронный суп. На ужин - тот же суп. А на «десерт», как говорил боцман мы смотрели на сияющий огнями, изнывающий от изобилия «бананово-лимонный Сингапур»...
Но больше всего донимала жара.
Днем еще можно было спасаться от нее под палубным тентом, наблюдая за жизнью сингапурского рейда. Или пройти на бак, где продувал влажный ветерок и, попросив у боцмана кирку, вместе с матросами оббивать на баке ржавчину. В машинном отделении было темно. И работать там было невозможно.
А ночью...
Ночь наступала сразу, с заходом солнца. Батарейки карманного фонаря сели и, если ночь заставала на палубе, в каюту я пробирался на ощупь.
Зайдя в каюту, я вытаскивал из спальни матрац и клал его на пол в кабинете. В маленькой спаленке стояла страшная духота. Кабинет был больше спальни. В нем тоже было как в парной. Но если в спальне был один иллюминатор, то в кабинете два.
Заперев каюту на ключ, во избежание нападения пиратов, я раздевался догола, укладывался на покрытый простыней матрац и пытался уснуть. Но от духоты сон не шел. Простыня сразу становилась влажной. Поворочавшись с боку на бок, я вставал и подходил к иллюминатору. Он был довольно высоко, и приходилось приподниматься на носки, чтобы высунуться наружу. В таком положении я пытался поймать ртом хоть какое-то движение воздуха. Но ночи были безветренны. Небо за-! тянуто тучами. И казалось, весь мир погружен в темную, вязкую духоту...
Я снова ложился и засыпал. Но не надолго. Сквозь сон я слышал, как гулко стучит сердце. Вскакивая, снова подходил к иллюминатору. Сердцебиение немного утихало, и я с завистью смотрел на огни стоявших на рейде судов. Там, конечно, работали кондиционеры, и в прохладных каютах спокойно спали моряки...
Так я стоял до рассвета. Но вот занавески на иллюминаторах начинали колебаться. На письменном столе шелестели бумаги. Это появлялся предутренний ветерок. Теперь можно было немного поспать. Но в половине восьмого в двери кают начинала стучать повариха, сзывая на завтрак. Сонный, разбитый, я натягивал шорты, шел в ванную, где стояло ведро с дождевой водой, всполаскивал лицо и выходил на палубу. Железный настил палубы уже с утра был горяч от поднявшегося над Мал-лакским проливом безжалостного солнца. И начинался новый томительный день...
В один из таких дней к нам подошел полицейский катер. Двое полицейских в белоснежной форме поднялись на борт и спросили капитана.
Пробыли они у капитана недолго. Спрыгнули на катер и уехали.
После их визита капитан, с полотенцем на шее, которым он поминутно вытирал потное лицо, вышел на корму и приказал боцману собрать экипаж.
— На нас жалуются, - сказал капитан. - По ночам мы стоим без огней. Керосин закончился, и мы не можем осветить себя даже керосиновыми фонарями. Этой ночью на нас чуть не натолкнулся японский танкер. А прошлой ночью - голландский лесовоз. Я сказал полицейским, что у нас нет топлива. Обещали помочь.
— Ура! - крикнул кто-то из матросов. - Значит, дадут!
— Догонят и еще раз дадут, - проворчал боцман.
— Вот такие новости, - закончил капитан и ушел к себе.
На корме разгорелась дискуссия. Одни доказывали, что сингапурские власти потребуют от пароходства немедленно снабдить нас топливом. Другие, а это были боцман и повариха, скептически заметили, что пароходство «употребляло» нас всегда, а теперь мы нужны им как «товар».
— Какой еще «товар»? - спросил повариху второй механик.
— А то не знаете, как сейчас делается? Чего они молчат? Торгуются! Кому нас повыгодней продать. А мы тут - подыхай!
Перед заходом солнца недалеко от нас стала самоходная баржа. Как только стемнело, она зажгла прожектор. Теперь мы были видны всем судам. С восходом баржа ушла. А вечером пришла снова.
Это и было решением сингапурских властей.
— Кто-то кричал: «дадут, дадут». Как говорил Остап Бендер: «От мертвого осла уши». Получили? - возмущался боцман.
И снова потянулись томительные дни...
Жизнь на теплоходе становилась невыносимой. И чтобы как-то разнообразить ее, я стал вспоминать. Вспоминал страшные дни войны, когда меня, одиннадцатилетнего еврейского мальчика, загнали с родителями в гетто. Вспоминал последующий за гетто концлагерь, с его непосильным рабским трудом, голодом, холодом, болезнями. И думал: «Как же выживали там? Что давало людям силы пережить эти нечеловеческие страдания?». Вспоминал и первые послевоенные годы. Сталинские антисемитские кампании, гонения на евреев, и на меня в том числе, и в хрущевские годы... Выстрадал все. Выжил. Значит, должен выжить и теперь!
Вспоминая, стал записывать события, даты, имена.
Так, хоть немного, я отвлекся от тягостных дней стоянки на рейде Сингапура.
А потом заболел.
Чтобы отправить меня на берег, нужно было связаться с портовыми властями. Но как? И механики на каплях соляра завели аварийный дизель-генератор, дав электропитание на судовую радиостанцию.
Аварийный дизель проработал несколько минут и заглох. Но капитан успел сообщить о случившемся.
За мной пришел портовый катер. И когда я спускался на него, ребята, столпившись у борта, стали кричать мне номера своих одесских телефонов.
Эту минуту забыть нельзя...
Добравшись до сингапурского берега, я не пожелал ложиться в госпиталь и попросил отправить меня в Одессу. Высокое кровяное давление и кардиограмма напугали сингапурских врачей. Но я настаивал на своем.
Взяв с меня расписку, что я не буду в претензии к врачам, меня снабдили лекарствами, и я улетел в Одессу.
В Одессе я пошел к начальнику пароходства. Им был тогда господин Диордиев. Но секретарша, выяснив, по какому я вопросу, заявила, что начальника в Одессе нет. То ли улетел на Кипр, то ли уехал в Киев. Чем она мотивировала невозможность попасть к нему на прием, уже не помню.
Тогда я пошел к прокурору и рассказал о бедственном положении экипажа теплохода «Петр Старостин», ставшего призраком сингапурского рейда.
Не знаю, помогло это, или так сложились обстоятельства, но вскоре я получил от капитана теплохода радиограмму, что судно снабдили топливом, продуктами, водой и обещают поставить в ремонт.
Через полгода теплоход вернулся в Одессу. Но назывался он уже «Карпаты» и принадлежал не пароходству, а какой-то частной судоходной кампании. Так что боцман и повариха оказались правы...
Когда я подлечился, одна крюинговая кампания, каких в Одессе сегодня много, предложила мне перегнать из Одессы в Порт-Саид небольшое судно, проданное на металлолом. Рейс этот был короткий - от Одессы до Порт-Саида трое суток хода. А назад я вернулся самолетом.
Оставив наконец море, я начал активно сотрудничать в Ассоциации бывших узников гетто и нацистских концлагерей. Распад Советского Союза и получение Украиной независимости дали возможность создать на общественных началах такую Ассоциацию. В советские времена о такой Ассоциации нельзя было даже думать. Преследование фашистами евреев в годы второй мировой войны советскими правителями замалчивалось...
Позже я был избран председателем этой Ассоциации и проработал на этом посту 2 года. А потом уехал в Германию. Мне нужна была серьезная операция. Пятьдесят два года работы на судах Черноморского пароходства, рейсы в сражающийся Вьетнам, на блокированную американским военным флотом Кубу, в охваченные гражданскими войнами страны Африки - Анголу, Сомали, Эфиопию, Судан, участие в других международных событиях, в которых были задействованы суда Черноморского пароходства, и - стоянка на рейде Сингапура, - дали о себе знать.
Книгу эту я писал в Германии. И впечатления, связанные с этой страной, тоже вошли в книгу.
Теперь, уважаемые читатели, она перед вами.
Майским днем в Нюрнберге
Солнечным майским днем я приехал в Нюрнберг в гости к старому другу. И когда он повел меня осматривать достопримечательности этого старинного немецкого города, я попросил его показать мне в первую очередь здание суда, где после окончания второй мировой войны судили главных нацистских преступников.
Здание это я узнал сразу, так как много раз видел его в кадрах кинохроники.
В первые годы после войны, когда не было еще ни у кого телевизоров, народ осаждал кинотеатры. И названия фильмов, которые шли тогда, я помню до сих пор. «Девушка моей мечты», «Дитя Дуная», «Сестра его дворецкого», «Индийская гробница», «Королевские пираты», «Тарзан». Это были трофейные фильмы, захваченные советскими войсками во время боев на территории фашистской Германии. Список этот можно продолжить. Но не о тех фильмах речь.
Главное, что запомнилось тогда, — это то, что перед началом каждого фильма во всех кинотеатрах показывали кинорепортажи с Нюрнбергского процесса. Назы-; вались они «Суд народов». Длился этот суд почти год. С ноября 1945 года по октябрь 1946-го. А руководил группой кинооператоров, снимавших Нюрнбергский процесс, кинопублицист и режиссер Роман Кармен. Человек такой же знаменитый в те времена, как и московский диктор Юрий Левитан или писатель Илья Эренбург.
Да, здание это я узнал сразу. Только у входа тогда стояли на часах советские и американские солдаты. А в зале на скамье подсудимых можно было видеть Геринга, Гесса, Кейтеля, Флика, Риббентропа, Шаха, Розенберга, фон Паппена, Калтенбрунера и других главных гитлеровских головорезов. За исключением самого Гитлера, Геббельса и Гиммлера. Эти предусмотрительно покончили жизни самоубийством.
Позже, выслушав смертный приговор, покончил собой и Геринг. Накануне казни кто-то передал ему в камеру ампулу с цианистым калием. И Геринга не пришлось тащить на виселицу, как остальных приговоренных к повешению.
Вешали их тоже здесь. Во дворе этого здания. И казнь эту тоже видели миллионы кинозрителей.
Но пока шел процесс, помню, как у газетных киосков с раннего утра уже выстраивались очереди. Мир только приходил в себя после гитлеровского кошмара, и люди жаждали возмездия.
И оно приходило не только с киноэкрана. Оно при- ходило и со страниц газет, где печатались гневные статьи самых известных в те времена советских писателей и журналистов. В «Правде» это были статьи Бориса Полевого, в «Красной Звезде» — Василия Гроссмана, в «Известиях» — Ильи Эренбурга.
А рядом с этими статьями были злые карикатуры на фашистских главарей. Их рисовали прямо с натуры находившиеся в зале суда известные художники-карикатуристы Борис Ефимов и Кукрыниксы.
С тех пор прошло много-много лет...
И вот мы стоим перед тем самым зданием. Стоим, два пожилых человека. Оба мы были в гетто. Оба — в концлагере. Мне было тогда одиннадцать лет. Ему тринадцать.
А познакомились мы так...
В концлагерь села Карловка Доманевского района, тогда Одесской, а ныне Николаевской области, меня с матерью и сестрой пригнали в начале лета 1942 года.
Позади была страшная зима в оккупированной фашистами Одессе. С грабежами, облавами, с виселицами на улицах, мимо которых нас гнали в тюрьму. А потом — не менее жуткой дорогой на Слободку, в гетто.
И вот — Карловка.
Лагерные бараки были переполнены. И наш этап первые несколько дней ночевал под открытым небом. Спать мы ложились на голую землю, подстелив под себя СВ0И жалкие пожитки. Позже нас расселили по тем же баракам, втиснув в каждый по две-три семьи.
В бараке, в который попали мы, все нары были заняты, и нам — мне, матери и сестре — досталось место у самых дверей. На земляном полу.
Привел нас в барак староста лагеря бессарабский еврей господин Абрамович. И когда мама, оглядев место, где нам предстояло жить, спросила с отчаянием:
— А как же здесь спать?
Господин Абрамович спросил:
— Вы откуда?
— Из Одессы, — растерянно ответила мама.
— Так вот. В Одессе будете спать с удобствами. А здесь скажите спасибо и за это!
Хлопнув дверью барака, он ушел.
Так мы и спали. На полу. У самых дверей. И когда обитатели барака выбегали ночью «по нужде», то в темноте спотыкались о нас. Можно представить, что это был за сон!
Но больше всего доставалось нашей маме. С вечера, укладываясь спать, она ложилась так, чтобы защитить меня и сестру от чужих ног. А утром вставала в синяках и с головной болью шла на работу.
С мамой шли на работу и мы.
Заключенные Карлове ко го концлагеря строили дорогу. Сестра киркой разрыхляла землю, я грузил тачку, а мама катила эту тачку по деревянным мосткам к высокой насыпи, по которой должна была пройти дорога.
На этой стройке я познакомился с моим будущим другом.
Фамилия его была Шейнин. Звали его Фроим. А родом он был из Ананьева, небольшого провинциального городка Одесской области.
В лагере Фроим был с матерью. Звали ее Хая. До войны мать Фроима работала фельдшером. И хотя на стройке она, как и все, катила тяжело груженную землей тачку, но, помимо своих «основных обязанностей», оказывала узникам концлагеря и медицинскую помощь.
Лекарств у нее, разумеется, не было. Но в дождливую погоду, когда работы на стройке не велись, она ускользала из лагеря и собирала в его окрестностях разные травы. Из этих трав она делала отвары и лечила больных.
Лечила она не только травами, но и словом. Она как никто могла утешить плачущего ребенка. Могла ночь напролет просидеть возле избитой полицаями женщины, прикладывая к ее запекшимся ранам какую-нибудь целебную траву и успокаивая несчастную ласковыми словами. Могла облегчить последние минуты умирающего.
Такой была мать Фроима. А он — весь в мать.
Помню, как после первого дня работы на стройке мы еле дотащились до барака и обессиленные опустились на нашу «постель». То есть, сели на пол. Нужно было как-то умыться. Но для этого надо было идти к колодцу и принести в чем-то воду. А у нас не было ни Ведра, ни кастрюли.
И тут вошел Фроим. Он жил в соседнем бараке, а в наш зашел познакомиться с вновь прибывшими. Увидев наши грязные лица, он быстро вышел. А вскоре вернулся, осторожно неся в руках ржавую кастрюлю, полную воды.
— Умойтесь, — сказал он маме. — А кастрюля будет вам заместо ведра.
Мама так разволновалась, что не сказала ему даже «спасибо». Только благодарно посмотрела глазами, полными слез...
Вечером Фроим пришел снова. На этот раз он принес расчерченную на квадратики тряпку, вынул из кармана разной величины камушки и предложил мне сыграть в шашки.
Так началась наша дружба.
Сельскую работу он знал с малых лет и научил меня быстро нагружать тачки. Первые дни работы на стройке я, под взглядом надзиравшего за нами полицая, старался набрать на лопату побольше земли. Поэтому тачку грузил медленно. Мама попыталась было мне помочь, но полицай подбежал и заорал:
— Не трожь! Нехай сам робыть!
Охранявшие лагерь полицаи были украинцами,
дезертировавшими из Красной Армии, отступавшей в первые дни войны под натиском немцев. Все они ходили в красноармейской форме, споров только на гимнастерках петлицы, а на фуражках звездочки. На руках они носили белые повязки с большой буквой «П». Что означало — «полицай».
Фроим выбрал момент, когда надзиравший за нами полицай ушел на другой конец стройки, подбежал ко мне и быстро сказал:
— Смотри!
Он набрал не полную лопату земли, как это делал я, а половину. И ловким движением забросил землю в тачку.
— Пробуй!
Я попробовал — и дело пошло.
Вскоре меня перевели в напарники к нашей соседке по бараку Фриде. Я должен был грузить ее тачку. А сестра осталась работать с мамой.
Фриду называли в лагере «Фрида-скандалистка». Это была вздорная, крикливая женщина, постоянно ссорившаяся со своими соседями.
Когда первый раз, держа на плече лопату, я подошел к Фридиной тачке, она смерила меня презрительным взглядом и сказала:
— И ты думаешь, я буду за тебя работать?
Но когда увидела, как быстро и ловко я нагрузил тачку, удивилась:
— Ой, что же ты не сказал, что ты стахановец! Мы же с тобой возьмем на стройке первое место!
Так мы вживались в лагерную жизнь...
К концу лета мы спали уже не на голом полу, прикрытом нашими пожитками, а на соломе. Эту солому сестра принесла из расположенного неподалеку от лагеря коровника. А дал ей солому сам сторож. Звали его Иван Петрович.
Это был невысокий хромой человек, с седыми лохмами, торчащими из-под старой военной фуражки.
Он часто приходил на стройку и наблюдал за нашей работой. Мы думали, он тоже полицай. Но однажды, волоча больную ногу, он прошел мимо меня и незаметно сунул мне в руку кусок хлеба. Обрадовавшись, я дал этот хлеб маме. И показал на удалявшегося в сторону Карловки хромого человека. «Господи, — прошептала мама. — Значит, есть еще на свете люди...»
Прошло несколько дней, и этот человек зашел к нам в барак. Увидев, что мы спим на голом полу, он покачал головой и сказал маме:
— Нехай вона, — он показал на сестру, — прийде ночью до мене в коровник. Я дам соломы.
— А полицаи? — ужаснулась мама.
— Ни. Ночью их нема. Напьются самогону, та и сплять.
Так появилась у нас «приличная постель».
Но вот кончилось лето. И работа на стройке стала .. по-настоящему каторжной. Если летом, в дождь, мы отсиживались в бараках, то с наступлением осенних холодов нас все равно выгоняли на работу. Начальство торопилось закончить стройку до наступления зимы.
Дождь теперь шел почти каждый день. Раскисшая земля чавкала под босыми ногами. Но так же, как и летом, мы грузили и возили тачки. Только теперь мы грузили их камнями, которые привозили на подводах местные крестьяне из какой-то каменоломни. Этими камнями укреплялась земляная насыпь.
В барак мы возвращались мокрыми, продрогшими и сразу окружали глиняную печку, чадившую посреди барака. Ее топила Фрида-скандалистка. На стройке она повредила руку, и староста господин Абрамович назначил ее дневальной.
С наступлением осенних холодов полицаи разрешили дневальным собирать в окрестностях лагеря все, что годилось для топки печей. И к нашему возвращению с работы Фрида затапливала сырыми сучьями стоявшую в бараке глиняную печку.
От печки валил едкий, удушливый дым. И когда мы тесной толпой окружали ее, Фрида, кашляя и размазывая по лицу грязные слезы, кричала:
— Что вы напираете на меня, как в трамвае? Дайте разгореться!
Но никто не обращал на ее крики внимания. Все старались протиснуться поближе к печке, от которой хоть и слабое, но спасительное тепло.
По ночам барак не спал. Люди кашляли, стонали, чвали. И жутко чесались — заедали вши. Засыпали лишь под утро. Но едва занимался рассвет, в бараке появлялся кривоногий полицай Стефан и сипло орал:
— Подъем!
Сонные люди сползали с нар и начинали разбирать наваленные возле печки для просушки свои лохмотья. При этом слышалось:
— Маня, вы не видели мою юбку?
— Рива, возьми свою кофту.
— Фрида, здесь сохла моя рубашка, куда вы ее дели?
И тут заставлял всех окончательно очнуться от сна
хриплый голос Фриды:
— Вам что, повылазило? Она же на вашей соседке! Продали, наверно, свою задрипанную рубашку, а с меня спрашиваете!
Барак начинал смеяться. И этот смех был началом нового страшного дня...
С наступлением холодов мы спали уже не на полу -на нарах. Холод и голод убивали не хуже пуль. И нары в бараке постепенно пустели...
Говорят, чудес не бывает. Но до сих пор не могу понять, как мы остались живы. И самым великим чудом был день 28 марта 1944 года, когда на территории Кар-ловского концлагеря я увидел первых советских солдат.
В счастливой суматохе тех дней мы даже не попрощались толком с Фроимом и его матерью. А вскоре мы шли уже вслед за советскими войсками, наступавшими на Одессу.
Всякое было по возвращению в родной город. Дом в Красном переулке № 5, в котором мы жили до войны, заняла милиция. Из старых жильцов мы не застали никого, их выселили. А дежуривший у ворот дома милиционер даже не пустил нас взглянуть на нашу квартиру.
— Ищите другое жилье, — сказал он. — Найдете, вам выпишут ордер.
— Господи, где же нам ночевать, — воскликнула мама.
И тут мы увидели бегущего по переулку к нам навстречу моего друга детства Сережу Багдасарьяна. За ним еле поспевала его мать, тетя Перуза.
Всю жизнь с любовью и благодарностью я вспоминаю эту простую армянскую женщину.
С первых дней оккупации она забрала меня к себе. Но когда евреям было приказано явиться в городскую тюрьму, пока на Слободке готовилось гетто, и моя мама пришла попрощаться со мной, я вцепился в мамину юбку и со слезами стал упрашивать мать взять меня с собой. Я так плакал, что мама не выдержала и сказала:
— Пусть идет с нами. А там, что Бог даст...
И вот — эта встреча.
После объятий, слез, поцелуев, тетя Перуза повела нас к себе.
Муж тети Перузы в 1937 году был арестован. Бывая у Сережи, я видел, как тетя Перуза, утирая втихомолку слезы, готовила мужу передачи и с вечера уходила к воротам Одесской тюрьмы занимать очередь. С работы ее уволили: «жена врага народа». С большим трудом она устроилась в какую-то школу уборщицей.
Вернувшись тогда в Одессу, мы прожили у тети Перузы больше месяца. Она сказала маме: «Пока не придете в себя, я вас не отпущу!».
Но вот мама нашла на улице Розы Люксембург (ныне Бунина) пустую комнату, и мы перебрались туда.
Крыша над нашим новым жильем текла. Во время дождей приходилось подставлять под капающую с потолка воду ведро. Но каждый вечер, укладываясь спать, мама произносила как молитву: «Господи, какое счастье иметь над головой свою крышу!».
Но счастье это длилось недолго.
В Одессу начали возвращаться эвакуированные. Вернулся и хозяин этой комнаты. В наше отсутствие он взломал дверь и вышвырнул в коридор наши вещи. И снова мы стали бездомными, пока не нашли новое жилье.
9 мая 1945 года закончилась война. Голодная, разрушенная страна громом артиллерийских салютов отметила свой первый День Победы. К тому времени я учился уже в мореходной школе, куда поступил осенью 1944 года.
Вечера я проводил в Одесской публичной библиотеке. Чтение всегда было моим любимым занятием и, вернувшись из орловского концлагеря, я наверстывал упущенное.
В мореходной школе у меня появились новые друзья, и о Фроиме, я, признаться, забыл. Да и жили мы в разных городах. Он в Ананьеве, я в Одессе. Поэтому со дня нашего освобождения я ничего о нем не слыхал.
Но вот однажды, придя в библиотеку, я увидел на книжном стенде книжку «Записки следователя». Эта книжка привлекла мое внимание не названием, а фамилией автора — Лев Шейнин. «Не родственник ли это Фромма?» — подумал я.
Вспомнив своего друга, я пожалел, что мы не обменялись в дни освобождения адресами. Хотя, какие были тогда у нас адреса?..
Прочитав «Записки следователя», я узнал из предисловия к этой книге, что автор ее — Лев Шейнин — не только известный советский писатель, но и профессиональный следователь. И не просто следователь. А начальник следственного управления Прокуратуры СССР. И если он действительно был родственник Фроима, то моему концлагерному другу было кем гордиться!
Вскоре в газетах мне снова попалась эта фамилия. Начинался судебный процесс над главными нацистскими преступниками, и в Нюрнберг, где во времена Гитлера принимались самые бесчеловечные законы, стали съезжаться юристы из СССР, США, Англии и Франции — стран-по-бедигельниц во второй мировой войне — чтобы от имени миллионов жертв фашизма судить это страшное зло. В составе советской делегации был и Лев Шейнин.
Но вот отгремел и Нюрнбергский процесс. Возмездие свершилось. Казалось, жизнь, выстраданная нами в фашистской неволе, будет теперь яркой, умной, справедливой.
И поначалу все складывалось именно так.
После окончания мореходной школы меня приняли на работу в Черноморское пароходство. Было это в конце 1946 года. До сих пор помню фамилии работавших тогда в отделе кадров пароходства инспекторов: Меламед, Гум-перт, Меламуц. Возле их кабинетов всегда стояли длинные очереди моряков. Страна не оправилась еще от ран войны, судов было мало, и уйти в рейс было большей удачей.
Меня зачислили в «бесплатный резерв». Это означало, что ни хлебной карточки, ни денег я не получал. Жил на иждивении мамы и сестры. Мама работала в какой-то конторе, название этой конторы я уже забыл, и получала как служащая 400 граммов хлеба в день. Сестра работала на Одесском центральном телеграфе и как рабочая получала 500 граммов хлеба в день. Это и был наш «прожиточный минимум».
Наступила зима 1947 года. Помню, морозы стояли жуткие, и море замерзло до самого горизонта. Если в Одессу приходил какой-нибудь пароход, он долго ждал у кромки льда, пока портовый ледокол «Торос» не расчистит ему дорогу к причалу.
Каждое утро я приходил в отдел кадров и занимал очередь к инспектору Елизавете Абрамовне Меламуд.
Она ведала рядовым составом. Отстояв очередь и получив от Елизаветы Абрамовны, вместе с улыбкой, ответ: «Сегодня ничего, приходи завтра», я выходил в переполненный морским народом, прокуренный коридор. Идти мне было некуда. На улице — лютый мороз, и коридор отдела кадров пароходства заменил мне в то время читальный зал публичной библиотеки.
Здесь было что послушать!
Многие из моряков только демобилизовались из армии и военно-морского флота. Под их распахнутыми шинелями и флотскими бушлатами звенели многочисленные ордена и медали. Перебивая друг друга, они с азартом вспоминали войну, ожесточенные бои под Одессой и Севастополем, оборону Сталинграда, битву на Курской дуге, штурм Берлина, ранения, госпиталя, и я, семнадцатилетний паренек, хоть и переживший гетто и Карловский концлагерь, чувствовал себя среди них, как чувствует себя бедный родственник на шумной и богатой свадьбе...
Лишь весной я получил назначение мотористом 2-го класса на пассажирский теплоход «Львов». Он плавал на линии Одесса — Батуми.
Так началось и мое море...
В декабре теплоход стал на ремонт, и меня отправили в отпуск. Когда я пришел в отдел кадров оформить отпускные бумаги, то не увидел на дверях кабинетов знакомых фамилий. Все они были заменены фамилиями русскими.
Я не придал этому никакого значения. Мало ли по каким причинам люди меняют место работы. И если бы мне тогда сказали, что замена инспекторов отдела кадров Черноморского пароходства — лишь малая часть задуманного Сталиным зловещего плана по «окончательному решению еврейского вопроса», о котором так мечтал Гитлер, я бы ни за что не поверил!
Наступил 1948 год. И вдруг советские газеты и Всесоюзное радио сообщили ошеломляющую весть: «13 января 1948 года в Минске в автомобильной катастрофе погиб видный общественный деятель, председатель Еврейского Антифашистского Комитета, член Комитета по Сталинским премиям, создатель и художественный руководитель Московского государственного еврейского театра, профессор, народный артист СССР Соломон Михайлович Михоэлс».
Его знала вся страна. Да что страна, мир!
Посланный Сталиным во время войны в Соединенные Штаты Америки, выступая на многочисленных митингах перед тысячными аудиториями американцев, рассказывая о зверствах фашистов на советской земле, об уничтожении евреев, С. Михоэлс собрал миллионы долларов на борьбу с Гитлером.
Спектакли в театре Михоэлса шли на идиш. Но в этот театр, не зная языка, смотреть игру великого артиста приходили видные деятели русской культуры. Писатель Алексей Толстой, композитор Дмитрий Шостакович, народные артисты СССР Москвин и Качалов. Спектакли Михоэлса «Тевье-молочник», «Фрейлэхс», «Король Лир» потрясали.
И вот-погиб...
На похоронах С. М. Михоэлса первый секретарь Союза писателей СССР А. Фадеев, как сообщала газета «Правда», сказал: «Михоэлс был художником, осиянным величайшей славой, выпадающей на долю немногих избранных. Имя его будет жить в веках».
Но вскоре после похорон поползли слухи, что гибель С. Михоэлса не связана с автомобильной катастрофой. Его убили на глухой улице Минска, куда он поехал принимать выдвинутый на Сталинскую премию спектакль «Константин Заслонов» из жизни белорусских партизан. Подтверждением этих слухов явилось вскоре закрытие театра С. Михоэлса и арест большой группы артистов театра.
Начались аресты и среди друзей и родственников С. Михоэлса. А вскоре разогнали еврейское издательство «Дер Эмес» и закрыли все издававшиеся в Советском Союзе еврейские газеты. Их редакторов, обвинив в «еврейском буржуазном национализме», тоже арестовали.
С каждым днем в центральных советских газетах -«Правде», «Известиях», «Комсомольской правде», «Тру-,, Де»- вСе больше стало появляться статей и фельетонов ; явно антисемитского толка. А популярный сатирический журнал «Крокодил», выходивший в Советском Союзе миллионными тиражами, стал публиковать такие антисемитские карикатуры, что этому изданию позавидовал бы сам министр пропаганды гитлеровского правительства доктор Геббельс!
В разгар этой оголтелой антисемитской кампании, которую, как фиговым листком, прикрыли лозунгом борьбы «с безродными космополитами», был арестован в полном составе Еврейский Антифашистский Комитет, внесший немалый вклад в победу советского народа над фашистской Германией.
Членами этого Комитета были известные еврейские писатели, поэты, ученые. Их трагическая судьба -казнь 12 августа 1952 года — стала известна позднее. Сталинские палачи не пощадили даже семидесятивосьмилетнего дипломата и публициста Соломона Лозовского, всю войну руководившего Советским информбюро. Вместе со всеми был расстрелян и он. В живых оставили только женщину — академика Лину Штерн, сослав ее в Казахстан.
До своей гибели арестованные члены Еврейского Антифашистского Комитета, писатели и поэты с мировыми именами — Перец Маркиш, Давид Бергельсон, Лев Квитко, Самуил Галкин, Давид Гофштейн, Ицик Фефер, Вениамин Зускин (артист театра С. Михоэлса, ставший после убийства С. Михоэлса директором Еврейского театра) — несколько лет томились в тюремных камерах Лубянки, подвергаясь средневековым пыткам. Их расстрел был расстрелом еврейской культуры в СССР, так же как и «Хрустальная ночь» в ноябре 1938 года, когда гитлеровские погромщики громили по всей Германии еврейские магазины и жгли синагоги, была сигналом к уничтожению немецкого еврейства, и к уничтожению евреев вообще.
За расстрелом членов Еврейского Антифашистского Комитета последовало знаменитое «Дело врачей». 13 января 1953 года мир потрясла новая весть, пришедшая из Советского Союза. ТАСС (Телеграфное агентство СССР) сообщало, что группа известнейших деятелей советской медицинской науки, евреев по национальности, по заданию иностранных разведывательных органов занималась неправильным лечением членов Советского правительства с целью их умерщвления. И далее в том же духе...
И сразу поползли слухи о скорой депортации евреев Советского Союза в Сибирь и на Дальний Восток в Целях их спасения от разъяренных народных масс.
А народные массы, подогретые в лучших традициях геббельсовской пропаганды, действительно были в ярости. Из уст в уста передавались факты об избиениях евреев в московском метро, в трамваях, в заводских проходных. Факты об оскорблениях евреев в ма-газинах и на улицах. К евреям-врачам в поликлиниках отказывались записываться.
Это чудовищное безумие, поощряемое Кремлем, остановила только смерть «отца народов» Иосифа Сталина 5 марта 1953 года.
Но вернусь в год 1948-й.
Когда после отпуска я пришел в отдел кадров, новый инспектор по рядовому составу Овчинников долго листал мое тоненькое «Личное дело», спросил, как я попал в гетто, что я там делал. И вообще, как это я остался жив? Потом, взявшись за телефонную трубку, сказал:
— Иди, погуляй. Придешь в конце дня.
Я понял, это ему нужно с кем-то согласовать вопрос, что со мной делать.
Выйдя в переполненный, как всегда, морским людом коридор, я услышал резанувшую меня фразу: «В загранку их уже не пускают. И вообще, скоро им хана».
«Им» это означало — евреям...
«Львов» не ходил за границу. Плавал вдоль крымских и кавказских берегов. Вернут меня на теплоход или Овчинников скажет мне в конце дня, что я уволен?
Еле дождавшись конца рабочего дня, я с волнением открыл дверь кабинета, в котором еще недавно сидела Елизавета Абрамовна Меламуд.
Увидев меня, инспектор сердито сказал:
— Где ты ходишь? Сегодня вечером «Львов» снимается на Батуми, прямо отсюда беги на судно!
С этими словами он протянул мне направление на теплоход.
Не знаю, что повлияло тогда на это решение. Не задавая лишних вопросов, не помня себя от радости, я прямо из отдела кадров побежал в порт...
Летом того же года, во время одной из стоянок «Львова» в Одессе, я пошел в город. Я любил пройтись по книжным магазинам, купить в рейс какую-нибудь новую книгу. В море, после вахты, забравшись на шлюпочную палубу, я находил укромный уголок и запоем читал.
Выйдя из книжного магазина на Дерибасовской, я неожиданно увидел Фроима. Он шел быстро. Боясь потерять его в толпе, я бросился вдогонку.
— Фроим!
Он вздрогнул, но не остановился. Наоборот, прибавил шаг.
— Фроим!
Я догнал его. Но вместо того, чтобы обрадоваться нашей встрече, он как-то странно посмотрел на меня и сказал:
— Извини, я очень спешу.
— Фроим, дорогой, — взволнованно заговорил я. — Мы так давно не виделись! Может, ты обижен на меня За то, что я тебе не писал? Но я же не знаю твой адрес! Давай где-нибудь присядем, хоть немного поговорим!
Он отвел глаза и тихим, срывающимся голосом сказал:
— Я уже не Фроим. Я — Федя.
Вот оно что...Значит, он убегал не от меня. От своего имени...
— Что ж, здравствуй, Федя!
И мы обнялись.
А вскоре уже сидели в пропахшей кислой капустой какой-то забегаловке и, ожидая заказ, принятый неряшливой, явно подвыпившей официанткой, рассказывали друг другу обо всем, что приключилось с нами со дня нашего освобождения.
Фроим закончил в Ананьеве ремесленное училище и работал слесарем в авторемонтной мастерской. В Одессу он приехал в надежде поступить в политехнический институт. Но в приемной комиссии какая-то строгая дама, полистав его паспорт и внимательно посмотрев на его явно еврейское лицо, сказала, что абитуриентов очень много и прием документов уже прекращен. Вечером он уезжает домой...
И тут я задал ему вопрос, не является ли его родственником известный писатель Лев Шейнин. А если да, то не может ли он помочь ему поступить в институт. Хотя бы на будущий год.
Фроим как-то испуганно оглянулся по сторонам и, понизив голос, заговорил.
И вот что я узнал.
Мать Фроима, тетя Хая, еще до войны знала о живущем в Москве писателе Льве Шейнине. Но, рано оставшись без мужа (отец Фроима умер, когда мальчику было три года), она, привыкшая рассчитывать только на свои силы, никогда не пыталась выяснить, родственник им Лев Шейнин или нет.
Она понимала, что писателю Льву Шейнину все равно не до них, пусть даже и родственников, живущих где-то на Украине. Но когда они вернулись из Кар-ловки и увидели, что дом их занят, а живущие в нем люди не пустили их даже на порог и председатель горсовета, к которому обратилась с жалобой тетя Хая, отмахнулся от нее как от назойливой мухи, заявив: «Ищыть соби якусь другу хату», вот тогда она и решила написать Льву Шейнину в Москву. Адрес она не знала и написала так: «Москва, Союз писателей СССР, Льву Шейнину».
И он откликнулся! Правда, он писал, что родственников таких не знает. Но глубоко сочувствует их страданиям в фашистской неволе и в беде не оставит.
А вскоре в горсовет пришло письмо. И не откуда-нибудь, а из Прокуратуры СССР. В этом письме было требование — вернуть дом законным владельцам Шейниным. В противном случае будут приняты соответствующие санкции. И надо было видеть, как закрутились Местные власти! Дом не только был освобожден, но тете Хае предложили даже место врача в городской больнице, хотя у нее было всего лишь фельдшерское образование.
Ну, а потом...
Фроим снова оглянулся по сторонам и почти шепотом продолжал:
— В начале этого года мать взяла отпуск и поехала в Москву. Она хотела лично поблагодарить Льва Романовича Шейнина за все, что он для нас сделал. Но, приехав в Москву, узнала, что он арестован.
— Кто? Писатель Шейнин? — чуть не вскрикнул я.
Фроим больно сжал мне руку:
— Молчи! Ты слышал о Михоэлсе? Так вот. Лев Романович поехал в Минск. Он хотел лично расследовать обстоятельства гибели Михоэлса. Ходят слухи, что это была не автокатастрофа. А убийство. Шейнин — начальник следственного управления Прокуратуры СССР. Кому же как не ему было заняться этим делом? Но из Минска его срочно отозвали в Москву и прямо на вокзале арестовали.
Официантка принесла наконец наш заказ. После услышанного есть не хотелось. А Фроим продолжал:
— Ты газеты читаешь? Заметил, какое антиеврейс-кое направление имеют многие статьи? А ты бы видел, с какой неприкрытой насмешкой смотрела сегодня на меня эта институтская дама, возвращая мне паспорт. Вот мол: «не суй свое еврейское рыло в наш вузовский огород!».
Кое-как расправившись с едой и расплатившись с официанткой, мы пошли на вокзал.
Проводив Фроима, с тяжелым сердцем возвращался на судно.
После окончания Великой Отечественной войны, после всего пережитого за годы фашистской оккупации, после всего, что было показано и доказано на Нюрнбергском процессе — Освенцим, Майданек, Треблинка, Бухенвальд, Дахау, Маутхаузен и другие страшные лагеря смерти, после страшной цифры, названной на процессе, — уничтожение шести миллионов евреев — в Советском Союзе, стране, победившей немецкий фашизм, освободившей Европу от нацистского варварства, разгорается пламя того кошмарного явления, которое называют — антисемитизм.
Теперь мне было понятно, почему в отделе кадров пароходства не работали больше ни Елизавета Абрамовна Меламуд, ни Михаил Иосифович Меламед, ни Гум-перт, ни другие евреи.
А ведь они прошли войну. Из рассказов моряков в коридоре отдела кадров я знал, что старший инспектор Михаил Иосифович Меламед при высадке десанта на Малой земле был тяжело ранен и в госпитале ему ампутировали ногу. Он ходил на протезе. Елизавета Абрамовна тоже была на фронте. На ее платье было несколь-,, ко рядов орденских планок. И Гумперт воевал. Больше т°го, моряки говорили, что он — почетный гражданин Одессы. Так это было или нет, я не знал. Но о нем так говорили, я сам слышал. И вот... Что же нас ждет?..
На судне я узнал еще одну страшную новость — арестован наш капитан, испанец Мантилья.
В 1938 году, во время гражданской войны в Испании, когда стало очевидным, что генерал Франко, командовавший войсками мятежников, вот-вот установит в стране фашистский режим, капитан Мантилья привел в Одессу пассажирский теплоход «Сиудад де Сарагона». На борту теплохода было много испанских детей. Их отправили в Советский Союз, спасая от бомбардировок, которым подвергались тогда испанские города.
Высадив на одесский берег своих маленьких пассажиров, которым одесситы оказали самый радушный прием, капитан Мантилья попросил у советских властей политическое убежище. Он не хотел возвращаться в страну, где при поддержке Гитлера и Муссолини генерал Франко устанавливал фашистский режим. Просьба испанского капитана была удовлетворена. Позже теплоход «Сиудад де Сарагона» был переименован во «Львов» и стал совершать рейсы по Черному морю.
Во время Великой Отечественной войны теплоход был оборудован под плавучий госпиталь. За свои героические рейсы в осажденную Одессу, Севастополь, Новороссийск он был удостоен Указом Президиума Верховного Совета СССР орденом Боевого Красного Знамени.
Этот Указ висел под стеклом в музыкальном салоне теплохода, а орден был приколот к знамени судна. На праздничной первомайской демонстрации сам капитан нес это знамя в колонне Черноморского пароходства. И вот — арестован...
В очередной рейс мы снялись с новым капитаном. Это был малоразговорчивый, угрюмый человек, почти не покидавший капитанский мостик. Если он и появлялся на палубе — только для того, чтобы кого-нибудь отругать. О нем говорили: «Если капитан на правом борту, переходи на левый!». И как мы скучали по нашему испанцу! Пусть он плохо говорил по-русски. Но какой это был вежливый, улыбчивый, доброжелательный человек! С одинаковым уважением он разговаривал с каждым членом экипажа. Будь то старший механик или уборщица.
Лишь когда мы шли вдоль кавказского побережья, он становился молчаливым и, поднявшись на мостик, подолгу рассматривал в бинокль видневшиеся в горах селения. Наверно, в эти минуты он вспоминал такие же гористые берега родной Испании.
Дальнейшая судьба этого благородного, удиви-Тельно красивого человека была трагичной.
Развязанная Сталиным зловещая кампания по «борьбе с безродными космополитами», в которой главная роль была отведена евреям, но которая сво-р еи смертельной косой коснулась и других советских;!
людей — греков, болгар, поляков и прочих «инородцев», стала и для капитана Мантильи роковой. Его обвинили в шпионаже в пользу испанского диктатора Франко, и гордое сердце старого испанца не выдержало. Он умер в одесской тюрьме, так и не увидев берега своей родины...
Что касается Фроима, то после нашей встречи в Одессе мы начали переписываться. Он писал, что поступил в сельскохозяйственный техникум, а закончив учебу, стал механиком в каком-то автохозяйстве. Потом сообщил, что писателя Льва Шейнина выпустили из тюрьмы. А потом я прочитал в «Литературной газете» некролог. «Писатель Лев Шейнин умер».
Прошли годы. Мы с Фроимом состарились и по разным причинам оказались в Германии. В марте 2003 года, в пятидесятую годовщину смерти Иосифа Сталина я купил несколько российских газет. Все они печатали статьи о мертвом диктаторе, превознося его заслуги перед советским народом, особенно подчеркивая его роль в деле победы над фашистской Германией. Но ни в одной из этих статей я не нашел и слова осуждения тирана. Словно не было Колымы, с ее страшными концлагерями, где нашли мученическую смерть миллионы советских людей ! — «врагов народа». Не было возведенного в ранг го-I сударственной политики антисемитизма. Не было
убийства Соломона Михоэлса, расстрела Еврейского Антифашистского Комитета, «Дела врачей», других сталинских преступлений, от которых содрогался мир...
Да, было это в марте. А в мае позвонил Фроим и пригласил в гости, в Нюрнберг. И первое, что я сделал по приезду в этот город, как я уже писал в начале этих заметок, пошел к зданию суда, где судили главных нацистских преступников.
Молча мы смотрели на это угрюмое здание. Здесь завершились безумные мечты Гитлера о мировом господстве. Здесь его соратники отрекались от своих кровавых дел, сваливая вину один на другого, а все вместе на Гитлера. Здесь предстали они во всем своем ничтожестве. И слушая их показания, показания бесчисленных свидетелей, видя на экране в зале суда то, что снимали их же фашистские кинооператоры — испепеленные города и деревни, концлагеря, горы трупов, горы женских волос, которыми набивались немецкие матрасы, медицинские эксперименты над узниками концлагерей, расстрелы мирных жителей, повешенных, заживо сожженных, — мир содрогнулся от совершенного ими зла.
И вдруг я подумал, а состоится ли когда-нибудь такой же праведный суд над сталинскими злодеяниями? Покаются ли нынешние ревнители коммунистических идей в кровавых делах своего кумира?
И вспомнилось, как в декабре 1970 года тогдашний канцлер Германии Вилли Брандт, пребывая с государственным визитом в Варшаве, стал на колени перед памятником героям Варшавского гетто и произнес слова, тотчас ставшие историческими: «Простите нас».
Если не сделать этого, то как можно говорить об обновленной, демократической России и других стран СНГ, еще недавно входивших в Советский Союз?
Мимо нас проносились машины, катили на велосипедах пожилые нюрнбергцы, юные мамаши везли в колясках детей, родившихся уже в XXI веке.
И родным, зовущим домой ароматом пахла распустившаяся в немецких садах сирень.
Был месяц май...
Юбилейное невеселое...
28 марта 2004 года исполнилось 60 лет с того счастливого дня, когда передовые части Советской Армии, форсировав Буг и развернув наступление на Одессу, появились на территории Карловского концлагеря.
Расположенный в 150 километрах от Одессы возле села Карловка Доманевского района тогда Одесской, а ныне Николаевской области, этот концлагерь был устроен фашистскими оккупантами на месте бывшей свинофермы. В бараках, где до войны содержали свиней, жили мы, евреи.
Да, с того незабываемого дня прошла целая жизнь...
И было в этой жизни всякое. Горести, радости. Были и по-настоящему счастливые дни. Но если бы меня спросили, какой самый счастливый день в моей жизни, я бы ответил: «Тот мартовский 1944-го года».
Карловка...
Это неприметное украинское село, с подслеповатыми хатками под соломенными крышами, с густо заросшим камышами небольшим ставком, стало свидетелем неимоверных страданий людей, виновных лишь в том, что они родились евреями.
В своей предыдущей книге «Возвращение с Голгофы» я уже писал, как в начале лета 1942 года вывозили нас на подводах из Одесского гетто, как везли через Пересыпь на станцию «Одесса-Сортировоч-ная», как вталкивали прикладами винтовок в грязные товарные вагоны румынские солдаты и как потом со станции Березовка, где встретили наш этап пьяные полицаи, погнали нас в эту неведомую Карловку.
Под ругань и побои наших конвоиров мы проходили страшные села, о которых слышали еще на Слободке, в гетто: Мостовое, Виноградово, Доманевку... Страшные потому, что всю зиму 1942 года здесь расстреливали пригоняемых из Одесского гетто людей.
Нам повезло. Нас гнали этой дорогой смерти, когда массовые расстрелы уже прекратились. Говорили, это произошло по настоянию матери румынского короля, королевы Елены. Но знала ли она, что в Кар-ловке, как и в других концлагерях, организованных румынскими властями на оккупированных ими территориях, в той же Доманевке, Ахмечетке, Богданов-ке, люди умирали если не от пуль, то от непосильной работы,голода, побоев и болезней.
И знала ли она, какая власть была дана украинс-м ким полицаям, которые ни за что ни про что могли насмерть засечь человека кнутами или на глазах у ма- тери убить ударом приклада по голове ребенка?
Что же касается ее сына, короля Румынии Михаила, чьи портреты рядом с портретами Гитлера я видел в оккупированной румынами Одессе, то хотя он и повернул в конце войны свои войска против союзной Германии, с которой плечом к плечу сражался на советско-германском фронте, и за переход на сторону антигитлеровской коалиции даже получил от Сталина орден Победы, но за гибель сотен тысяч евреев на подвластной ему территории, в так называемой Транснистрии, он должен был не эмигрировать после войны в Швейцарию, а вместе с главными нацистскими преступниками предстать перед Нюрнбергским трибуналом!
Но вернемся в Карловку.
Начальником концлагеря был румын. Фамилии его я не помню. Но хорошо помню его самого. Высокий, статный, в военном френче без погон, он приезжал в концлагерь на лакированной бричке, запряженной парой вороных коней. И рядом с ним всегда сидела бессарабская еврейка, красавица Мара. Спрыгнув с брички, он проходил вдоль строящейся нами дороги, перебрасывался несколькими словами с сопровождавшим его старостой лагеря господином Абрамовичем, садился в бричку и уезжал. На нас он даже не смотрел.
Что же касается его возлюбленной, то старожилы лагеря рассказывали: когда Мару с отцом и матерью пригнали в Карловку, этот румын, принимая самолично этап, как только ее увидел, настолько был поражен ее красотой, что тут же взял за руку, усадил в свою бричку и увез к себе.
Жил он на окраине Карловки в богато обставленном доме. До войны в этом доме был сельский клуб, доставшийся селу еще с тех времен, когда Карловкой правил какой-то помещик. Дом был большой, с колоннами, и обслуживали его местные крестьянки. А по вечерам начальника концлагеря и его возлюбленную веселил Абраша-гитарист, как называли его в лагере, наш сосед по бараку, профессиональный музыкант из Вил-ково. Абраша не только великолепно играл на гитаре и пел, но знал румынский язык. Мне он казался стариком, был вежливым, добрым, к женщинам обращался: «мадам», и после каждого слова говорил: «пожалуйста». На работы он не ходил. Полицаи его не трогали. Днем он отсыпался в бараке, а с наступлением вечера брал гитару и шел в Карловку, в «господский дом», как говорила моя мама, «веселить господ».
Марины родители тоже не жили в бараке. Начальник концлагеря поселил их в крестьянской хате и даже приставил к ним кухарку. Так что узники Карловского концлагеря жили по-разному...
Наше освобождение обернулось для Мары и ее родителей катастрофой. Когда к Карловке стал приближаться фронт и все отчетливей и громче становилась слышна артиллерийская канонада, начальник концлагеря в одну из ночей бежал. С приходом советских войск
Мару и ее родителей арестовали. Советская власть, наказывая всех, кто сотрудничал с оккупантами, наказала и Мару, и ее родителей. Получив какой-то длительный срок, они были сосланы на Колыму...
Да, начальником концлагеря был румын. Но вершителями наших судеб были полицаи. Дорошенко, Луценко, Климчук, и еще наезжал из Доманевки их дружок, изувер Казакевич. О нем говорили: «Казакевичу забить кнутом человека насмерть, что плюнуть».
Однажды, во время очередного приезда в Карлов-ку, попалась на глаза Казакевичу известная всему лагерю Буня. Ее называли «Буня митн шмотес» — «Буня стряпками». За кусочек мамалыги или за гнилую картофелину у Буни можно было раздобыть тряпье, чтобы залатать расползавшуюся одежду.
Все знали, что это тряпье Буня снимает с покойников. Но брезговать не приходилось. Иначе можно было угодить в «комнату голых». Так называли барак, в котором обитали полуголые люди, изорвавшиеся на непосильной работе. А из «комнаты голых» дорога была одна — в братские могилы, раскинувшиеся вокруг лагеря.
Встретив Буню, Казакевич так огрел ее кнутом, что °на, скорчившись от боли, простонала:
— Господин Казакевич, за что?
— А ни за шо, — засмеялся полицай. — Ото я так 3Доровкаюсь с жидамы!
Так он «здоровкался» с одесским профессором Срибнером, адвокатом из Черновиц Мозбергом, архитектором из Кишинева Тетельбоймом, находившимися с нами в Карловском концлагере...
Вспоминая о зверствах полицаев, я вовсе не хочу вбить клин между евреями и украинцами. Известно, например, что с немецко-фашистскими оккупантами, покорившими Францию, сотрудничали многие французы, помогая нацистам вылавливать евреев и отправлять их в лагеря смерти — Освенцим, Бухенвальд, Майданек и другие. В Польше в еврейских погромах наравне с гитлеровцами участвовали и поляки.
О румынах и говорить нечего. Только в первые дни оккупации Одессы в октябре 1941 года, еще до создания на Слободке гетто, они успели уничтожить свыше 25 тысяч человек. Людей вешали на улицах, сжигали в пороховых складах, а одну группу евреев погрузили в порту на баржу и утопили за Воронцовским маяком!
Что было, то было. И слов из этой горькой песни не выкинешь...
Да, многое вспомнилось в юбилейные дни.
Жил с нами в Карловском концлагере командир Красной Армии Борис Гороховский. Жил в одном с нами бараке. Во время обороны Одессы он командовал артиллерийской батареей. Был ранен, попал в госпиталь-В госпитале за ним ухаживала медицинская сестра Таня, милая русская девушка. При отступлении советских войск из Одессы раненых эвакуировать не успели, и Гороховский остался в оккупации.
Когда начались преследования евреев, Таня забрала Гороховского к себе. Жила она вдвоем с матерью на Госпитальной улице, недалеко от Еврейской больницы. Почти месяц Таня и ее мама прятали у себя Гороховского. Но его выследила дворничиха и донесла в румынскую жандармерию. И, когда Гороховского уводили в тюрьму, дворничиха кричала ему вслед: «От своих жидов избавились, а тут чужой заявился!».
Из тюрьмы Гороховсково перевели на Слободку, в гетто, а оттуда вместе с нами пригнали в Карловку. Больше всего угнетало Гороховского не его положение узника концлагеря, а то, что из-за него пострадали Таня и ее мать. Ведь за укрывательство еврея полагался расстрел...
Этот энергичный, всегда чем-то озабоченный человек, очень уважал мою мать. Он не только помогал ей на тяжелых работах, но и время от времени сообщал, как он выражался «приятные новости».
— Софочка, хотите услышать приятную новость? -спрашивал он маму.
— Конечно!
— Так слушайте. Бьют немцев! Бьют! На всехфрон-Тах бьют!
— Вы что, газеты читаете?
— Какие здесь газеты? Читаю на мордах полицаев!
И действительно, бывали дни, когда полицаи ходили мрачными и даже забывали подгонять нас матюками и ударами кнутов. А когда в лагерь непонятно каким образом просочились слухи о разгроме фашистских войск под Сталинградом, полицаи вообще несколько дней не показывались на территории лагеря.
Часто Гороховский, сообщая маме очередную приятную новость, говорил: «Недолго уже ждать. Дожить бы...».
Дожили! После нашего освобождения Гороховский ушел вместе с частями Советской Армии воевать с фашистами. В самом конце войны, когда мы жили уже в родной Одессе, он прислал нам из Вены фотографию. Был он в чине капитана. И как гордились мы нашим бывшим соседом по концлагерному бараку, который с оружием в руках бил ненавистного врага!
А после войны мы узнали, что Гороховский погиб. Погиб в последний день войны, подорвавшись на мине...
Да, с тех пор прошло много лет. Но никогда не утихавший ветер антисемитизма, набравший штормовую силу во времена Гитлера, бушевавший на просторах Советского Союза в последние годы жизни Сталина, не утихает и сегодня.
Примеров тому много. Они общеизвестны.
В конце 2003 года весь мир увидел на экранах те-левизоров взорванные в Стамбуле синагоги. В России,
Белоруссии, Украине подонки оскверняют еврейские ; кладбища. Не миновало это средневековое варварство и страны Западной Европы. Дошло до того, что правительства Франции и Германии на специальных парламентских слушаниях неоднократно ставили вопрос о борьбе с антисемитизмом.
С 28 по 30 апреля 2004 года в Берлине по этому поводу собралась Международная конференция. На ней присутствовали главы 52 государств. Повестка дня: «Антисемитизм и борьба с ним».
И все это — спустя десятки лет после Холокоста...
Как-то я побывал в бывшем нацистском лагере смерти Дахау. Он расположен недалеко от Мюнхена и превращен в музей.
Это был первый концентрационный лагерь, устроенный гитлеровцами для своих политических противников. Сюда пригоняли всех, кто не был согласен с гитлеровским режимом. Но после печально знаменитой «Хрустальной ночи» в ноябре 1938 года, когда по всей Германии прокатились еврейские погромы, в Дахау начали сгонять немецких евреев. Позже, после оккупации нацистами Бельгии, Голландии, Франции в этот лагерь начали привозить евреев и из этих стран.
Да, сегодня Дахау — музей. Экспонатами служат лагерные бараки, где содержали заключенных, виселица на центральном плацу лагеря, где проводились публичные казни, крематорий, где сжигались трупы замученных или удушенных в газовых камерах людей.
Посетителей много. Звучит английская, французская, немецкая, японская речь. Люди переходят из барака в барак. Стоят возле виселицы. Смотрят. Молчат. Некоторые плачут. Японцы все фотографируют.
Возле печей крематория молодая немка воскликнула:
— Нет! Этого не могло быть!
Было...
Я не знаю, что сейчас на месте концлагеря в Кар-ловке. Может, снова свиноферма. А может, бараки снесли, землю распахали, и на еврейских костях растет пшеница. Или рожь.
Не знаю.
Но — было.
И дай Бог, чтобы ни с кем, никогда и нигде больше не было...
Точка опоры
Этого человека я увидел впервые на экране телевизора. Было это в феврале 2003 года. Я гостил у приятеля в портовом немецком городе Росток, когда телевидение Германии, отмечая шестидесятую годовщину разгрома гитлеровских войск под Сталинградом, несколько вечеров подряд показывало документальные кадры этого эпохального события.
Кадры кинохроники из немецких и советских киноархивов перемежались интервью с бывшими солдатами и офицерами германского Вермахта и Советской Армии.
И после каждого интервью я видел на экране груды искореженного металла, сгоревшие самолеты и автомашины, перевернутые артиллерийские орудия, подбитые танки и руины сталинградских домов, мимо которых брели толпы немецких солдат.
Они шли сдаваться в плен.
Вид немцев был ужасный. Закутанные в одеяла, женские платки, мешки и какие-то тряпки, голодные, небритые, с черными обмороженными лицами, они шли, потеряв не только воинский, но и человеческий облик.
И тут же, под закопченными скелетами домов, на грудах кирпичей или на снарядных ящиках сидели советские бойцы. Одни хлебали из котелков суп, другие, поев, дымили махорочными самокрутками и, оживленно беседуя, наверно, о вчерашних боях, павших товарищах, а может о грядущих сражениях, почти не обращали внимания на бредущих мимо немцев.
Стоял солнечный зимний день. И в тишине этого ослепительного морозного дня, после грохота ожесточенных боев, слышен был лишь хруст снега под ногами нескончаемого немецкого шествия.
А потом на экране появились сборные пункты, где те же немцы, построившись в колонны, под охраной советских конвоиров, брели уже куда-то за Волгу, в лагеря для военнопленных...
Человек, привлекший на экране телевизора мое внимание, говорил о годах, проведенных в советском плену. Звали его Вальтер Кох. В армии фельдмаршала Паулюса, разгромленной под Сталинградом, он был солдатом. За годы плена он выучил русский язык и, рассказывая о жизни в плену, говорил то по-немецки, то по-русски.
Лет ему было за восемьдесят. Но выглядел он довольно бодро, а русские слова выговаривал, как говорят на Волге, немного окая.
Жил он в городе Варнемюнде, где в 1961 году я вместе с другими моряками из Одессы принимал на верфи «Варноверфь» построенный корабелами ГДР для Черноморского пароходства грузовой теплоход «Устилуг».
Но не знанием русского языка, не знакомым городом заинтересовал меня бывший гитлеровский солдат. В памятные дни февраля 1943 года, когда весь мир облетела весть о разгроме фашистских войск под Сталинградом, он, раненый, обмороженный, попав в плен, нуждался в срочном переливании крови. А кровь у него была какой-то редкой группы с отрицательным резусом. И умер бы он в лагерном лазарете, если бы не начальница этого лазарета, капитан медицинской службы Советской Армии, Эсфирь Григорьевна Левина.
Именно у нее оказалась нужная умиравшему гитлеровскому солдату эта группа крови...
Вальтера Коха сменили на экране другие бывшие пленные. Потом диктор брал интервью у советских участников битвы на Волге. Но я уже никого не слушал. Мной овладела мысль встретиться с этим Вальтером Кохом и поговорить. Ведь Варнемюнде рядом с Ростоком, минут двадцать езды на электричке. Как же упустить такой случай?
Утром следующего дня я был уже в знакомом мне городе. В телефонном справочнике, висевшем на цепочке в первой попавшейся телефонной будке, я нашел нужный мне номер. Позвонив и услыхав голос Вальтера Коха, я сказал, что пишу на еврейские темы, меня заинтересовало его интервью, и попросил разрешения встретиться.
Я боялся, что он откажет. Никто сегодня не любит подозрительных телефонных звонков, а тем более незнакомых людей. Но он, к моей радости, согласился и назвал адрес.
И вот я сижу в небольшой уютной квартире. Из балконного окна виден порт, длинный мол и маяк. Даже через закрытое окно слышен гул штормовой Балтики и видно, как волны, захлестывая мол, обдают брызгами маяк.
Хозяин, грузный, медлительный человек в больших роговых очках, угощает меня кофе. Открывая в прихожей дверь, он с приветливой улыбкой сказал, что, услыхав по телефону русскую речь, обрадовался. Живет он одиноко. На улицу зимой почти не выходит, и не то что по-русски, по-немецки и то редко с кем говорит. Покупки ему делает соседская девочка. Но она не разговорчива, и, положив в прихожей пакет с покупками, тут же убегает.
Из разговора за кофе я узнаю, что хозяину квартиры восемьдесят два года. Жена умерла. Единственный сын живет и работает в Берлине. Вернувшись из плена в Германию, Вальтер Кох работал переводчиком на верфи в Ростоке. А выйдя на пенсию, перебрался сюда-Город небольшой, уютный и море рядом.
В свою очередь, я рассказал, что в 1961 году принимал в Варнемюнде грузовое судно.
— О! — воскликнул он, — Даже так? Я знал многих с варнемюндской верфи. Они приезжали в Росток, как тогда говорили в ГДР, «обмениваться опытом». Может, и вы кого-нибудь помните?
Конечно, помнил. Его коллегу, переводчика Карла Зоммера. А особенно крестную мать «Устилуга» Рут Шульц. С ней, а вернее с ее портретом, случилась интересная история. Об этой истории я Вальтеру Коху и рассказал.
...Когда «Устилуг» спускали со стапеля, инженер верфи Рут Шульц, молодая, симпатичная женщина, по традиции разбила о нос судна бутылку шампанского и на многолюдном митинге, собравшемся по случаю спуска на воду океанского сухогруза, произнесла трогательную речь с пожеланием нам счастливого плавания.
Ее портрет украсил кают-компанию теплохода. А Рядом с портретом судостроители прикрепили небольшой футляр, в котором хранилась пробка от разбитой ^Утылки шампанского.
С выходом в рейс, капитан теплохода Игорь Николаевич Калашников, усаживаясь по утрам за накрытый к завтраку стол, показывал на портрет и шутливо гово- ; РИЛ: «Улыбается наша крестная. Значит, быть хорошей погоде».
И действительно. За все время плавания, до возвращения в Варнемюнде на гарантийный ремонт, мы ни разу не попали в шторм!
Но вот мы стали к знакомому причалу. А на следующее утро, собравшись в кают-компании на завтрак, не увидели привычный портрет. Вместо него на стене белело лишь квадратное пятно. Исчез и футляр с пробкой от разбитой бутылки шампанского.
— Что за черт, куда делся портрет? — возмутился капитан.
Но на этот вопрос никто ответить не мог...
И лишь перед выходом в море переводчик Карл Зоммер, с которым я подружил еще во время приемки судна, сидя у меня в каюте за бутылкой шнапса, открыл мне под большим секретом тайну исчезновения портрета.
Оказалось, Рут Шульц сбежала в Западную Германию. Поэтому, как только мы пришли в Варнемюнде, агенты Штази, восточно-немецкого КГБ, пришли на судно и сняли портрет. Сделали они это так ловко, что даже вахтенные, неотлучно находившиеся у трапа, ничего не заметили. Как сказал с горькой усмешкой Карл Зоммер: «Изменница социалистической родины не имела больше права украшать своим портретом кают-компанию судна дружественной социалистической страны — Советского Союза!».
Вальтер Кох кивнул головой:
— Да, да. Эту историю я слышал. И Карла Зоммера хорошо знал. Он тоже выучил русский язык в плену. Я отстраивал Сталинград. А он Киев. Кстати, те дома, что строили в Советском Союзе немецкие пленные, у вас назывались «сталинскими». Это очень добротные дома. При Хрущеве, хоть и было большое жилищное строительство, но качество было не то.
Он посмотрел на меня с легкой усмешкой, допил свой кофе и спросил:
— Так чем вас заинтересовало мое интервью? Наверно, упоминанием о том, что мне дала свою кровь Эсфирь Григорьевна. Так?
— Конечно!
И я объяснил, что, услыхав о враче-еврейке, лечившей немецких пленных, мне, бывшему узнику гетто и концлагеря, интересно знать, как складывались у нее отношения с ними. И известна ли ему ее дальнейшая судьба?
Он снял очки, протер кусочком замши и поправил скатерть.
...Призвали его в армию в 1941 году, когда началась война с Советским Союзом. Было ему тогда 20 лет. Он только закончил первый курс кораблестроительного факультета. Просился в военный флот. Но его послали на
Восточный фронт.
До призыва в армию он видел войну только в кино. Стройные танковые колонны, бомбардировщики с крестами на крыльях, сбрасывающие бомбы на Варшаву, Лондон, Роттердам. И смеющихся немецких солдат шагающих с автоматами на груди по улицам Парижа…
Но то, что он увидел в России, ошеломило его Пылающие деревни, трупы детей, виселицы. А в поверженных городах, в которые он входил, — Минске, Львове, Виннице — толпы бредущих в гетто евреев.
Но он был солдат. И он — воевал...
Война приучила его к тяжкому труду, к крови, к стуже. Он приобрел необходимый солдату опыт.
Но спас его не опыт — плен...
Когда он стал рассказывать о лагерном лазарете, глаза его за стеклами очков наполнились слезами. Чтобы скрыть волнение, он встал и начал ходить по комнате. Потом пошел в спальню, принес фотоальбом и, раскрыв его, протянул мне фотографию:
— Это она.
Я увидел молодую женщину в форме капитана медицинской службы Советской армии. На плечах ее шинели серебрились узкие погоны. Такие погоны носили тогда военные врачи.
У нее были большие выразительные глаза. И эти глаза смотрели вопросительно и тревожно, проникая в самую душу…
Присев к столу, Вальтер Кох снова протер очки.
— Она свободно говорила по-немецки. Наверно, поэтому и прислали ее к нам. Была улыбчива, добра. Но главное, несмотря на то, что мы принесли неимоверные страдания ее народу, спасала нам жизни.
Он вздохнул и долго молчал. Потом продолжил:
— Но были среди нас и те, для кого она была просто «юде». Даже после Сталинградской катастрофы, видя к какому краху привел их Гитлер, они не могли сбросить груз фашистской идеологии. Это были те, кто с приходом Гитлера к власти громили еврейские магазины и жгли синагоги. Что это? Следствие коллективного помутнения разума или результат воспитания в духе беззаветного верноподданства, слепого патриотизма, ложно понимаемого чувства долга? А может, это в человеке, в его характере, стремлениях, побуждениях? Эти вопросы я задаю себе и сейчас. К сожалению, приверженцев гитлеровских идей в сегодняшней Германии хватает. Как и приверженцев Сталина в бывшем Советском Союзе...
Взяв у меня фотографию, он бережно положил ее в альбом и улыбнулся:
— От нее исходило какое-то особое очарование. Она могла лечить больных одной улыбкой. С ней работал немецкий врач. Тоже пленный. Когда он подходил ко мне, от одного его нахмуренного вида могло стать плохо. Но когда подходила она...Помогали ей две медсест-РЫ- Пожилые русские женщины. Одна из них мне как-То сказала, что у Эсфири Григорьевны в Киеве, в Бабь-ем Яру расстреляли всю семью. Я был потрясен! Зная это, она дала мне свою кровь! Воистину неисповедимы пути Твои, Господи...
Он замолчал, теребя бахрому скатерти. Посмотрел на мою пустую чашку:
— Еще кофе?
— Нет, спасибо.
— Тогда слушайте дальше. Когда я поправился, меня перевели в другой лагерь. Я даже не смог с ней попрощаться. Знаете, как это бывает? Построили утром, велели брать вещи и повели.
Новый лагерь был на окраине Сталинграда. Война уходила на Запад, мы начали расчищать от развалин разрушенный город. А потом — строить дома.
Прорабом у нас был Василий Никифорович Лаптев. Нервный, крикливый человек. На фронте у него погиб сын. Он тоже просился на фронт, но по возрасту его не взяли. Ему было около семидесяти лет. Разговаривал он с нами только матерным языком. Это и были мои первые уроки русского... Кричал по любому поводу. Но когда на стройке появлялось какое-нибудь начальство, всегда докладывал: «Трудятся фрицы исправно. Искупают вину. Пайку отрабатывают честно». Во время войны русские всех немцев называли «Фрицами». А мы их «Иванами». Но что поражало, отношение к нам, пленным, этих «Иванов». Мы знали, в каких страшных условиях содержали советских пленных. К ним относились хуже, чем римляне к своим рабам. Мы тоже думал: русский плен — это пытки и мученическая смерть. А тут… Одна Эсфирь Григорьевна чего стоила...
Вернувшись из плена в Германию, я поселися, в родном Ростоке и пошел работать на судостроительную верфь. Женился. Оканчивать институт было уже поздно. И я решил совершенствоваться в русском языке. Жена ворчала: «Мало ты настрадался в этой России. еще нужен их язык?». Но верфь начинала строить для Советского Союза суда, и нужны были переводчики. Эта работа меня привлекала. И изучению языка я посвящал все свободное время. Став переводчиком, я получил возможность бывать на всевозможных совещаниях, вторые проводило руководство верфи с представители Министерства морского флота СССР. А позже, когда на верфь стали приезжать на приемку судов моряки, работал и с ними. Но с кем бы из советских людей, Ни заговаривал о своей спасительнице, вернувшей меня к жизни, все старались уйти от этого разговора. Мои рассказы о ней вызывали у них подозрение. Советские люди боялись провокаций. Их воспитывали в духе недоверия к иностранцам. Вам это хорошо известно.
Я кивнул. Эта система была мне хорошо знакома,
— Да, так вот. Я мечтал переписываться с Зсфирью Григорьевной. Но не знал ее адрес. В какие только советские инстанции не обращался! Но отовсюду получал уклончивые ответы: «не проживает», «выбыла». Советские власти были против переписки советских людей с иностранцами. Даже из социалистических стран. Такие же уродливые порядки были и у нас в ГДР. Достаточно вспомнить Берлинскую стену.
И все же я ее нашел. Через Международный Красный Крест. Она жила в Киеве, на улице Красноармейской. Я стал посылать ей письмо за письмом. Но ни на одно не получил ответ. И вдруг, во время горбачевской перестройки получил наконец от нее письмо. В письмо была вложена эта фотография. На ней она точно такая, какой была в 1943 году. Она призналась, что боялась писать мне. Боялась переписки с иностранцем. Была напугана своим прошлым. А прошлое у нее было таким.
Он снова вздохнул и посмотрел на меня с невыразимой печалью:
— Если вы читали повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича», то помните, наверно, там описан случай с одним военным моряком. Капитаном второго ранга. Во время войны его как знающего английский язык послали офицером связи на английский военный корабль. Этот корабль сопровождал торговые суда, шедшие с военными грузами из Англии в Мурманск. А после войны этого моряка обвинили в связях с англичанами и судили как «английского шпиона». Такая же история приключилась с Эсфирью Григорьевной. В 1949 году, в разгар сталинской антисемитской кампании по борьбе «с безродными космополитами», ей припомнив работу в нашем лагере, обвинили в связях с немцами И по статье «шпионаж в пользу иностранного государства» осудили на 10 лет и сослали на Колыму.
Освободилась уже после смерти Сталина. Вернулась в Киев. Стала работать участковым врачом. Муж ее, пока она была на Колыме, сошелся с другой женщиной. Детей у нее не было, и все свое время она посвящала больным.
Когда я получил от нее письмо, она была уже на пенсии. Было ей тогда 73 года. Я пригласил ее в гости, выслал приглашение. Но она, сославшись на нездоровье, отказалась приехать. Тогда я сам поехал в Киев. Но — опоздал...
Он встал, пошел на кухню, и я слышал, как он пил там воду. Вернувшись в комнату, постоял немного у окна и снова сел к столу.
— От соседки я узнал о случившемся. Эсфирь Григорьевна жила в коммунальной квартире. Рядом с ее комнатой жила женщина с маленькой дочкой. В тот злополучный день девочка не пошла в детский сад. Там был карантин. Да, там был карантин, и ее мать, уходя на работу, попросила Эсфирь Григорьевну присмотреть за ребенком. Остальные соседи тоже ушли на работу, и Эсфирь Григорьевна с девочкой оставались в квартире одни.
Девочка была баловной, непослушной. И когда Эсфирь Григорьевна, устав ее забавлять, играть в куклы и читать сказки, задремала в кресле, девочка вышла на кухню и сделала то, что строго-настрого запрещала ей мать. Повернула на плите газовый кран. Ей нравилось, как шипит газ...
Эсфирь Григорьевна очнулась от запаха газа. Увидев, что девочки в комнате нет, бросилась в кухню, быстро закрыла кран и вынесла потерявшую сознание девочку на лестничную клетку. Из сбивчивого рассказа соседки я понял, что произошло дальше. Сделав девочке искусственное дыхание, Эсфирь Григорьевна побежала вниз, на улицу, вызывать «скорую помощь». Телефона в квартире не было. Но на лестнице поскользнулась, упала и сильно разбила голову.
Девочку все же спасли. А Эсфирь Григорьевну нет...
Он замолчал. Я тоже молчал и ждал, пока он успокоится и у него перестанут дрожать руки.
Вдруг он улыбнулся:
— А с моим сыном случилась другая история. Я много рассказывал ему о моей спасительнице. Рассказывал о трагедии евреев во время второй мировой войны. Обо всем, что творили нацисты в Германии и в оккупированных странах. Сын поступил в университет, на исторический факультет. Еще будучи студентом, ездил в бывшие лагеря смерти — Освенцим, Май-данек, Бухенвальд, Дахау. Он находил людей, переживших кошмар гитлеровского правления, брал у них интервью, переписывался с Иерусалимским музеем еврейской Катастрофы «Яд ва Шем». Закончил университет. Написал диссертацию на тему Холокоста. А потом — принял иудаизм.
Как-то я был в Берлине, зашел к нему. Жена его
говорит: «Он в синагоге». Пошел туда. Смотрю, среди молящихся евреев — мой Петер. На голове кипа, на плечах талес, в руке молитвенник. На улице я спросил. «Ты знаешь, какой сейчас всплеск антисемитизма в Германии. Не боишься?». Он помолчал и ответил. «Тебе спасла жизнь еврейка. Я тоже нашел в этом народе свою точку опоры. И не будем больше об этом говорить».
Вальтер Кох снова протер очки и в раздумье сказал:
— Наверно, это зов крови Эсфири I ригорьевны... Когда я от него ушел, было уже темно. До электрички на Росток оставалось минут сорок, и я свернул к морю. После всего услышанного мне нужно было остыть.
Я вышел к порту и остановился на пригорке, придерживая шапку, чтобы ее не сорвал ветер.
Море шумело пенными раскатами волн. По ним, дымясь, пробегал красный луч маяка. Он то затухал, то вспыхивал вновь, предупреждая в море суда о близости скалистого берега.
Глядя на этот луч, я подумал о неизвестной мне женщине, Эсфири Григорьевне Левиной. Спасая чужие жизни, она не уберегла свою.
Глянув на часы, я заторопился на вокзал. Но, пройдя несколько шагов, снова оглянулся на маяк. У его подножья пенились волны. До меня долетал соленый вкус брызг. Но, наперекор стихии, маяк светил и светил, посылая во мрак свой яркий, спасительный свет...
Автограф Вертинского
Я вспомнил эту историю, зайдя недавно в книжный магазин, открывшийся в «Доме китобоев» на Дерибасовской улице.
Дом этот угловой. Одним фасадом он выходит на Дерибасовскую, другим на Екатерининскую. А называется так потому, что в нем жили капитаны и гарпунёры китобойных судов. Здесь же находилось и Управление китобойной флотилии.
Жил в этом доме и народный артист СССР Михаил Водяной. Говорили, что квартиру в «Доме китобоев» М. Водяной получил в награду за блестяще сыгранную роль одесского ловкача Яшки-буксира в оперетте Исаака Дунаевского «Белая акация», посвященной китобоям.
Так это или нет, не знаю. Но если о былой славе китобоев, которых каждой весной, по возвращении из далекой Антарктики, восторженно встречал весь город, помнят сегодня только старые одесситы, то о народном артисте СССР Михаиле Водяном напоминает и мемориальная доска, установленная на фасаде дома со стороны Екатерининской, и названный его именем Одесский театр музыкальной комедии.
Хочется добавить, что во время бомбежек Одессы я видел, как в этот дом попала бомба. Я шел с матерью по Дерибасовской, когда объявили воздушную тревогу Мы не успели добежать до ближайшей подворотни, как услышали нарастающий пронзительный свист. От близкого разрыва нас оглушило и обдало гарью. На Дерибасовской стало темно. Мы упали на мостовую, боясь шелохнуться.
Когда налет закончился, мы поднялись и увидели дымящиеся развалины этого дома. А недалеко от нас лежали убитые...
После войны этот дом отстраивали пленные немцы. Под охраной конвоиров длинной серой колонной шли они каждое утро со стороны порта на работу, и мальчишки свистели им вслед.
Лагерь для пленных немцев находился на Приморской улице и был виден с Приморского бульвара. По воскресным дням во дворе лагеря немцы устраивали концерты. На губных гармошках и самодельных банджо они играли модные тогда песни: «Роземунду», «Катюшу», «Синий платочек».
На бульваре собирались толпы людей, награждая немцев аплодисментами. А мальчишки, взбираясь на деревья, бросали в немцев камни. Взрослые старались со-, гнать мальчишек с деревьев. Но те, забираясь еще выше, лишь корчили рожи.
Однажды, когда я слушал такой концерт, стоявший возле меня пацан швырнул вниз камень. Его тут же схватил за руку военный моряк и пригрозил:
— Прекрати, нарву уши!
— Это же фашисты! — возмутился пацан.
— Лежачих не бьют!
Все это я добавил так, к слову. Рассказ мой о другом.
В магазине «Дома китобоев» среди множества прекрасно изданных книг я увидел небольшую скромно изданную книжонку с портретом на обложке Александра Вертинского. Называлась она «25 лет без Родины». Это была горькая исповедь певца об эмиграции.
Эта книжка и всколыхнула мои воспоминания...
Имя Александра Вертинского знакомо мне было с детства. Мама любила рассказывать, как, будучи гимназистской, бегала на его концерты, забираясь куда-то на галерку. А когда в нашем доме собирались гости, мама садилась за пианино и исполняла весь его репертуар.
Был у нас и патефон. И самыми любимыми пластинками мамы были песни Вертинского.
Но перед тем как завести патефон и поставить пластинку, мама плотно закрывала выходившие во двор окна нашей квартиры.
До войны пластинки Вертинского, как и Петра Лещенко, были под запретом. Достать их можно было только «из-под полы». А за их прослушивание, как говорила мама, можно было иметь «хорошие цурес». То есть неприятности.
С тем большим вниманием слушал я Вертинского.
Сквозь шипение патефона голос певца завораживал и уносил в далекие, неведомые края.
Он пел о «бананово-лимонном Сингапуре», о продуваемом океанскими ветрами Сан-Франциско, где существуют притоны и лиловые негры подают дамам манто. И хотя я не понимал значения этих слов, а спросить маму стеснялся, но именно тогда, в далеком довоенном детстве, песни Вертинского зародили во мне мечту — повидать эти далекие края...
Мечта моя сбылась. Я стал моряком и повидал не только Сингапур и Сан-Франциско, но имел счастье встретиться и с самим Вертинским.
Но прежде чем рассказать об этой встрече, хочу добавить, что любовь мамы к его песням поддерживала нас даже в страшные годы фашистской оккупации.
...Метет метель. Барак занесен снегом. На стенах барака иней. Одна надежда не замерзнуть в этом жутком помещении — сгрудиться возле еле дышащей теплом глиняной печки. Но вечер длинный. И, кутаясь в лохмотья, прижимаясь друг к другу, изможденные, обездоленные люди, глядя на слабый, но все же живительный огонь, начинают вспоминать о своей довоенной жизни.
И хотя та жизнь, «при Советах», с ее коммунальными квартирами, вечными магазинными очередями, ночными арестами родных и друзей, объявляемых «врагами народа», была не из сладких, но отсюда, из этого лагерного барака, — она казалась прекрасной...
И бывало, во время этих воспоминаний, кто-то тихо, несмело, начинал петь. Все умолкали. Слушали. А потом так же тихо начинали подпевать.
Именно в лагере я впервые услышал множество еврейских песен. Мама пела их до воины, но редко. А тут...
Вот в такие вечера, зная мамино пристрастие к песням Вертинского, соседки по нарам просили: «Софочка, давайте ваши, любимые!». И мама, без лишних уговоров, простуженным голосом начинала: «Ваши пальцы пахнут ладаном, на ресницах спит печаль. Никого уж вам не надобно, никого уж вам не жаль...».
Эту песню, как рассказывала мама, Вертинскии написал на смерть артистки немого кино Веры Холодной. Она умерла в Одессе в 1920 году. Ее хоронил весь город.
И мама тоже была на ее похоронах.
Когда мама пела, многие в бараке утирали слезы. А известная всему лагерю своим вздорным характером Фрида-скандалистка восклицала: «Ой, Софа, вы же можете прямо отсюдова идти на сцену!».
Зимой 1943 года в лагерь просочились слухи о разгроме фашистских войск под Сталинградом. И песни в бараке зазвучали смелей...
В один из таких вечеров в барак неожиданно вошел старший полицай Дорошенко. Барак онемел. А Дорошенко, пьяно пошатываясь, обвел всех тяжелым взглядом и, криво усмехнувшись, сказал:
— От же жиды. Бьють их, бьють. А воны ще й по-ють...
И, выматерившись, вышел.
А теперь о встрече с Вертинским.
Было это летом 1946 года. Как я уже писал в своих воспоминаниях, после окончания мореходной школы нашу группу судовых мотористов направили на работу в Черноморское пароходство.
Сначала мы проходили строгую медицинскую комиссию. Потом заполняли анкеты с подробным перечислением всех родственников и бегали доставать к анкетам всевозможные справки. А потом, пока это все где-то проверялось и утверждалось, болтались без дела.
Но я не унывал. Днем я загорал на Ланжероне, а вечерами спешил в Городской сад, где открылся Летний театр. Там выступали приезжавшие в Одессу Клавдия Шульженко, Леонид Утесов, Эдди Рознер, Илья Набатов, исполнитель еврейских песен Эппельбаум и другие кумиры первых послевоенных лет.
У Денег на билеты у меня не было. Но вместе с дру- гими ребятами по пожарной лестнице взбирался на кры-I шу соседнего с Летним театром дома, откуда сцена театра была видна, как с галерки. Поэтому всех побывавших в то лето в Одессе знаменитостей я видел и слышал.
И вот однажды, придя в Городской сад, я увидел афишу: «Александр Вертинский»!
Возле афиши стояли одесситы, обсуждая это событие.
В газетах я уже читал, что Советское правительство разрешило вернуться на Родину этому прославленному певцу, проведшему в эмиграции 25 лет и отдавшему во время войны все свои сбережения Красной Армии.
И вот — он в Одессе!
На первый концерт Вертинского я даже на крышу попал с трудом. Помимо нас, ребят, туда взобрались и взрослые. Билетов в кассах не было. И пока Вертинский не вышел на сцену, мы слышали свистки милиционеров, отгонявших от забора театра безбилетников, желавших послушать любимого певца.
Но вот — Вертинский на сцене.
Зал встретил его оглушительными аплодисментами. И он, высокий, элегантный, стоял улыбаясь, словно купался в этом освежающем душу зрительском восторге.
Наконец зал утих, и Вертинский сказал:
— Я счастлив петь в Одессе, с которой расстался много лет назад. Я счастлив быть здесь снова!
Но прежде чем начать петь, он представил публике своего аккомпаниатора Михаила Борхеса.
Видеть Вертинского было для меня таким огромным событием, что верьте или нет, но я до сих пор помню и это имя!
Борхес, раскланявшись, сел за пианино. И -Вертинский запел.
Пел он чуть грассируя, взмахивая руками. И зал, да что зал, сотни людей, собравшихся в тот вечер в Городском саду и даже на Дерибасовской улице, слушали его, затаив дыхание.
Когда он заканчивал очередную песню, стоял такой гром аплодисментов, что казалось, ему аплодирует не только зал Летнего театра, но и весь город.
Пел он долго. И «Маленькую балерину», и «Бразильский крейсер», и «Ваши пальцы пахнут ладаном», и «Что за ветер в степи Молдаванской», и «В бананово-лимонном Сингапуре», — все, что до войны и в концлагере пела мама.
В конце концерта он объявил, что исполнит песню, которую написал по возвращении на Родину и посвященную победившему фашистскую Германию Советскому Союзу. Закончил он эту песню незабываемыми словами, которые я потом переписал с официально уже продававшихся у нас его пластинок: «О, Родина моя! В своей простой шинели, в пудовых сапогах, детей своих любя, ты поднялась сквозь бури и метели, спасая мир, не верящий в тебя!».
После этих слов ему устроили настоящую овацию. Вместе со всеми я так хлопал и кричал «Браво!», что чуть не свалился с крыши.
На следующее утро я пришел в отдел кадров пароходства и узнал, что нашу группу посылают на судоремонтный завод, убирать территорию.
— Другой работы пока нет, — объявил старшина группы и предупредил: — На работе быть ровно в восемь. За опоздание можно загреметь под суд!
Да, в те времена за опоздание на работу судили...
В тот день я встал в 6 утра. Завод находился на Пересыпи. Он и сегодня там. Но троллейбусы тогда еще не ходили, и на завод нужно было идти пешком.
Пройдя Пушкинскую, я вышел на Приморский бульвар. В этот ранний час он был безлюден. Только возле гостиницы «Лондонская» дворник подметал мостовую.
Дойдя до Потемкинской лестницы, я вдруг увидел высокую фигуру Вертинского. Он смотрел на море.
Поравнявшись с певцом, я неожиданного для самого себя, выпалил:
— Доброе утро, товарищ Вертинский!
Он рассеянно улыбнулся и, слегка картавя, сказал:
— Приятно в столь ранний час услышать такое чудесное слово «Товарищ».
Сказал он это с чуть легкой иронией. Но тут же серьезно спросил:
— Вы так молоды. Откуда вы меня знаете?
Волнуясь и совсем забыв, что мне нужно спешить на завод, я рассказал ему о любви моей мамы к его песням. И как она пела их даже в концлагере.
Он посмотрел на меня удивленно и прошептал:
— Боже... вы пережили этот кошмар?
Я кивнул.
Он протянул ко мне руку:
— Дитя мое... Чем... я могу быть вам полезен?
— Спасибо, — запротестовал я. — Нам ничего не нужно!
— Нет, нет. Постойте.
Он вынул из бокового кармана пиджака изящную записную книжку и авторучку. Написав несколько слов, он вырвал из книжки листок и протянул мне:
— По этой записке вас пропустят в зал. Сегодня в Одессе мой последний концерт. И обязательно приходите с вашей матерью.
Можно представить, с какой радостью я помчался вниз по Потемкинской лестнице на завод. А после работы — к маме!
Но каково было наше разочарование, когда перед началом концерта, выстояв ко входу в Летний театр длинную очередь, мы были остановлены толстой контролершей.
— Что вы суете мне какую-то записку! — закричала она. — Дайте нормальные билеты!
— Но это записка от самого Вертинского! — пыталась объяснить мама.
— Будет он каждым всяким записки писать. Станьте в сторону, не мешайте проходить другим!
На крик контролерши подошел администратор. Взяв из рук мамы записку, он внимательно ее прочитал и, не говоря ни слова, повел за собой. Усадив нас в третьем ряду партера возле каких-то представительных товарищей и пожелав приятного вечера, он ушел.
И только после концерта, выходя из театра с заплаканными от счастья глазами, мама спохватилась:
— Господи, где записка? Там же подпись самого Вертинского! Но записка осталась у администратора...
Я вспомнил эту историю, купив книжку «25 лет без Родины». А выйдя из магазина, подумал: «Если бы та записка сохранилась, я вклеил бы ее в книжку, и мемуары певца были бы у меня с его автографом».
Но, Бог с ним, с тем автографом. Главное — судьба подарила мне встречу с самим Вертинским!..
Цыганский барак
В детстве мама часто пугала меня цыганами. «Будешь плохо себя вести, — говорила она, — отдам цыганам».
К нам во двор приходил цыган-шарманщик. Положив у ног старую шляпу, он начинал крутить ручку шарманки, и двор наполнялся заунывными звуками. Обступив шарманщика, мы, дети, не сводили с него глаз. А он, задрав бородатую голову, смотрел на окна, откуда бросали ему иногда мелкие монеты. Мы подбирали эти монеты и бросали ему в шляпу. Шарманщик переводил взгляд на нас, и его черные, пронзительные глаза нагоняли на меня страх...
Видел я цыган и возле Привоза, когда ходил туда с мамой. Вернее, цыганок. В пыльных цветастых юбках, звеня монистами, они хватали за руки проходивших мимо женщин, приговаривая: «Молодая, давай погадаю!».
— Только остановись, тут же обворуют, — говорила мама и прибавляла шаг.
Иногда цыганки, держа на руках детей, ходили по дворам просить милостыню. Но как только они входили в ворота, хозяйки торопливо снимали с веревок сушившееся во дворах белье.
Много всякого наслышался я в детстве об этих людях. Говорили, что они воруют детей, что женщиныих колдуньи...
И вот — война!
Зимой 1943 года в наш Карловский концлагерь пригнали цыган. И барак, куда их поселили, сразу получил название «цыганский».
Это были те же цыгане, которых я знал до войны. Оборванные, грязные. Хотя и мы к тому времени, находясь в концлагере, выглядели не лучше. Единственное, что отличало цыган от нас, — они носили кресты.
С приходом фашистских оккупантов крест стал символом жизни. В первые же дни оккупации многие надели кресты, как бы заявляя: « Я — не еврей!». И когда нас гнали в гетто, на воротах домов я тоже видел кресты. Это означало — дом очищен от евреев.
Увидев этот символ жизни на цыганах, я спросил маму:
— А почему их тоже загнали за колючую проволоку.
Но мама только прижала меня к себе и заплакала.
Цыгане...
В концлагерной жизни появились вдруг люди -пренебрегающие лагерными порядками, позволяющие себе дерзить полицаям, люди как бы свободные, независимые!
Идет, например, от колодца цыганка. Несет ведро с водой. Идет босая, хотя на дворе зима и у бараков высятся сугробы снега. Навстречу цыганке полицай. Одет он тепло. Зима ему нипочем. Увидев цыганку, полицай показывает кнутом на ее босые ноги и что-то насмешливо говорит. И вдруг цыганка, сверкнув глазами, обливает полицая водой!
Матерясь, путаясь в полах тулупа, он гонится за ней. Но она уже в бараке! И — попробуй, разыщи ее в мрачном помещении, полном этих шумных, отчаянных людей!
Или возвращается вечером из Карловки другая цыганка. Ускользнув из лагеря, она ходила гадать. Какая деревенская женщина, проводившая на фронт мужа или сына, от которых давно нет никаких вестей, откажется узнать от гадалки «всю правду» о родных людях? И цыганка возвращается в лагерь, неся котомку, полную всякой снеди.
У ворот лагеря полицай. Завидев цыганку, он с яростью набрасывается на нее и стегает кнутом. Но цыганка осыпает его такими проклятьями, что он отступает и, сплюнув, посылает «усих цыган», а заодно «и жидив к бисовой матери!».
Живя рядом с цыганами, изменила о них мнение и моя мама.
А потом произошло вот что.
Как-то возле «цыганского барака» остановила маму пожилая цыганка:
— Чего проходишь мимо? Зайди. Соседи все-таки.
Мама решилась и зашла.
Так началась ее дружба с цыганкой Марией.
Но сколько упреков пришлось выслушать маме за эту дружбу!
«Опомнитесь, Софа! Это же цыгане!» — говорили ей в нашем бараке. Или: «Ой, Софочка, на кого ж вы нас променяли?».
Мама отшучивалась. Но когда бывшая администратор Одесской филармонии Клара Борисовна, любившая хвастать своими знакомствами со всеми приезжавшими в Одессу до войны знаменитостями, ехидно спросила:
— Софа, вы что, рехнулись? Они же нас обворуют!
Мама вспылила:
— А что они у нас возьмут? Наши цурес?
Такой злой я не видел маму никогда. Но с того дня она стала ходить к цыганам чаще. Вместе с мамой стал ходить и я.
В «цыганском бараке» я как бы возвращался в свое Детство. В Одессе, оставаясь иногда дома один, я играл в своих любимых книжных героев. То я представлял себя Д’Артаньяном, сражающимся с гвардейцами кардинала. То Оливером Твистом, бредущим по туманным Улицам Лондона. И вот теперь, среди цыган, я снова был то маленьким Каем из сказки Андерсена «Снежная королева», попавшим в плен, то юнгой Джимом из «Острова сокровищ» Стивенсона, пробравшимся в логово к пиратам. И еще мне казалось — за каждым цыган какая-то тайна. И мне предстоит ее разгадать...
Приходили мы в «цыганский барак» вечером. Цыгане уже поужинали, и посреди барака догорал дымный костер. От дыма глаза слезились, я начинал кашлять. И Мария, усаживая нас возле себя, совала мне в руки горячую, только испеченную в золе картофелину. При виде этой картофелины я сразу забывал про дым и про слезы. Только ради этой картофелины стоило приходить в «цыганский барак»!
Пока мама беседовала с Марией, я разглядывал цыган. Недалеко от меня, баюкая детей, сидели те самые цыганки, что так дерзко разговаривали с полицаями. Но сейчас это были обыкновенные матери, любовно прижимавшие к себе своих детенышей.
И еще мне нравился один старый цыган. Он всегда сидел в стороне от всех и постоянно что-то мастерил. То шил постолы — лапти из коровьей кожи. Их носил весь лагерь. А то лепил из глины всевозможных зверюшек: осликов, верблюдов, слоников. Эти игрушки цыганки, бывая в деревне, продавали крестьянской детворе. Нашей — старый цыган давал даром.
Мне он подарил крокодила. И эта самодельная глиняная игрушка хранилась у меня и после освобождения.
Но при переезде в Одессе с квартиры на квартиру пропала...
Как-то на моих глазах «игрушечник», как называла старого цыгана моя мама, с такой яростью плюнул вслед старшему полицаю Дорошенко, что тот оглянулся. Если бы старик начал убегать, полицай догнал бы его и избил. Но старик стоял, сжигая Дорошенко взглядом, и тот, лишь погрозив кнутом, пошел дальше.
«Игрушечник» напоминал мне шарманщика, который до воины приходил к нам во двор. Но этого я не боялся, как того. Наоборот! В его присутствии, как, впрочем, и в присутствии других цыган, я чувствовал себя в большей безопасности, чем в нашем бараке. Туда в любую минуту мог ввалиться пьяный полицай со всеми вытекающими из этого «визита» последствиями. В «цыганский барак» полицаи ходить побаивались.
Звали «игрушечника» Степан. И жизнь его, по словам Марии, была похожа на приключенческий роман.
Родился и вырос он в таборе, который кочевал по Румынии, Бессарабии и Украине. В те далекие времена, задолго до Октябрьской революции, никаких виз не существовало, и цыгане свободно передвигались из одной страны в другую.
Когда в России после прихода к власти большевиков разгорелась гражданская война, табор, с которым кочевал Степан, оказался на Украине, на берегах реки Припять, возле еврейского местечка Чернобыль. Того самого местечка, которое спустя много лет, в апреле 1986 года, печально прославилось на весь мир атомной катастрофой.
Вскоре после того как табор распряг коней и разжег первый костер, в местечко пришли петлюровцы, учинив там сразу еврейский погром.
Степану удалось спасти еврейского мальчика, спрятав его в своей повозке. Звали мальчика Ефим. Фамилия его была Эпштейн.
Родителей мальчика убили. Родственников тоже. И когда цыгане двинулись в дальнейший путь, маленький Ефим отправился с ними.
Степану было тогда тридцать лет. Жена его сбежала в Румынии с каким-то офицером, и Степан, живя в таборе один, очень привязался к спасенному им мальчугану. Он учил его играть на скрипке, научил танцевать, и вскоре еврейского ребенка стали принимать за настоящего цыгана. Он и сам считал себя цыганом, кочуя вместе с табором и танцуя на городских площадях, выпрашивая милостыню.
Но однажды, было это в 1925 году, во времена НЭПа (новой экономической политики, когда в России после разрухи, вызванной гражданской войной, по инициативе Ленина была разрешена частная собственность и многие, как и в нынешние времена, быстро разбогатели), табор остановился на окраине Могилева.
Узнав, что на базарной площади играют и пляшут цыгане, местный богач позвал их веселить гостей на свадьбе своего сына. И тут один из гостей, толстый пожилой еврей, увидел Ефима. Подозвав мальчика, он потрепал его пухлыми пальцами по впалой щеке и сказал:
— Послушай, детка. Ты прямо одно лицо с моим родным братом. Его убили петлюровцы. Как тебя зовут и откуда ты? Скажи, я дам тебе денег.
Услыхав, что мальчика зовут Ефим и родом он из Чернобыля, этот человек в страшном волнении закричал:
— Это сын моего убитого брата! Это он!
Разразился скандал. Гость кричал, что цыгане украли еврейского ребенка. И как цыгане ни пытались объяснить разъяренным гостям, что ребенка не украли, а спасли, никто их не слушал.
Вызвали милицию. Степана арестовали. Цыгане шумной толпой пошли за ним в участок. А Ефим, воспользовавшись суматохой, убежал в табор. Всю ночь он просидел под какой-то телегой, дрожа от страха. Но утром в табор пришел милиционер, нашел мальчика и отвел к дяде.
Эта история попала в газеты. Был суд, и Степана приговорили к нескольким годам тюрьмы.
Выйдя на волю, Степан не вернулся в табор. Начинались годы сталинской коллективизации. Крестьян загоняли в колхозы. Цыган принуждали к оседлому образу жизни. Да и где мог быть табор, Степан не знал.
Он поселился на той же окраине Могилева, где стоял когда-то табор, и начал сапожничать. Он и в таборе не только играл на скрипке, но и ремонтировал обувь. Как многие цыгане, был мастером на все руки. А Могилев выбрал потому, что надеялся хоть иногда видеться с Ефимом.
Но надежды на встречу с мальчиком не оправдались. Семья Эпштейн переехала в другой город. А в какой, не знали даже соседи.
НЭП кончился. Деспотическая сталинская власть отнимала у бывших нэпманов нажитое добро, выселяла из квартир, сажала в тюрьмы. И многие, как семья Эпштейн, меняли адреса...
Может, так и жил бы Степан, сидя с утра до вечера в покосившейся сапожной будке. Прибивал бы каблуки и набойки. Но однажды попалась ему на глаза мятая газета, в которой какая-то женщина принесла в починку туфли. С грязного газетного листа на Степана смотрел Ефим. Черные волнистые волосы, выпуклые бархатные глаза, улыбка с ямочкой на щеке — он! В руке мальчик держал скрипку.
А надпись под фотографией гласила: «Победитель конкурса молодых скрипачей, ученик Одесской школы имени П. Столярского, Ефим Эпштейн». Степан заметался. Одесса! Значит, — туда!
Но в поезде с ним случилась новая беда. У какой-то женщины украли чемодан. Кто? Конечно же, цыган!
И вместо Одессы Степан оказался в милиции.
Времена были сталинские, суровые. Сажали за унесенный с поля колосок, за вынесенную с завода ржавую гайку. А тут — чемодан!
Запросили Могилев. Да, есть такой. Цыган, сапожник, судим.
И Степан снова загремел на несколько лет...
Вышел уже перед войной. Ни кола ни двора. Кое-как он добрался все же до Одессы и сразу на привокзальной площади повстречал нескольких цыганок. Разговорились, те приютили его у себя.
Кормились цыганки гаданием и мелкой торговлей. Торговали на Привозе в женском туалете. Торговали чулками, нитками, губной помадой. Чем придется. В стране победившего социализма все было дефицитом. Все имело спрос. А туалет был прикрытием. В женский милиционеры не заходили...
В первый же день приезда в Одессу Степан пошел искать школу Столярского. Долго искать не пришлось. Адрес школы знал каждый одессит.
Школа находилась в начале Сабанеевого моста, если идти к ней со стороны улицы Карла Маркса. С моста открывался вид на порт и на распахнутое всем ветрам море.
В канцелярии школы, куда робко вошел Степан строчила на пишущей машинке пожилая секретарша. Смерив Степана неприветливым взглядом, спросила:
— Вам кого?
Теребя в руках кепку, Степан сказал, что хотел бы повидать ученика школы Ефима Эпштейна.
Удивленно посмотрев на невесть откуда взявшегося в стенах этой музыкальной святыни цыгана, секретарша мотнула головой:
— Исключается.
— Почему?
Не удостоив больше Степана взглядом, секретарша снова начала строчить на машинке.
Потоптавшись на месте, огорченный Степан вышел в коридор.
На лестнице его догнала уборщица. Она протирала в канцелярии окна и слышала разговор. Тронув Степана за рукав, женщина сказала:
Ефима Эпштейна нет в Одессе. После окончания нашей школы он поступил в Московскую консерваторию.
Так и не повидал Степан своего любимца. А вскоре началась война...
Вот такую историю о старом цыгане рассказала Мария.
Сама же она, как говорила мама, была «непростой цыганкой». До войны Мария жила в Москве. Шила костюмы для цыганского театра «Ромэн». Накануне воины она с сыном приехала в Одессу к родственникам.
Здесь и застала их война.
Выбраться в Москву не было никакой возможности. Поезд, в который они с трудом втиснулись, попал под бомбежку. Вагон загорелся, и они еле успели из него выскочить. Но тут со злорадным ревом их начали обстреливать пролетающие над головами «мессершмид-ты». Упав на раскаленную июньским зноем землю, они не верили, что выберутся из этого ада живыми. Но самолеты улетели, и, поднявшись с земли, они, не оглядываясь на догорающий поезд, побрели назад в Одес-
У Несколько других попыток добраться до Москвы ни к чему не привели. Одесса была в осаде. Город беспрерывно бомбили. Сообщение с Москвой было прервано.
Так они остались в оккупации...
То, что испытали Мария с сыном, роднило нас. И мы пережили бомбежки Одессы. И мы пытались выбраться из осажденного города. Только не поездом, а морем. Но, попав под фашистские бомбы в порту, видя, как тонет у причала огромный пароход, мама потянула меня домой.
Вечером она сказала:
— В городе ходят слухи, что в 1918 году, когда немцы оккупировали Украину, гражданское население они не трогали. Может, и сейчас обойдется? И потом, на каждом углу расклеены листовки: «Одесса была и будет советской!», «Одессу не сдадим!». Чего же нам уезжать и погибать где-то в море?
Так мы остались на растерзание фашистских оккупантов...
Сына Марии звали Петр. Было ему лет восемнадцать. Это был такой красивый парень, что даже Клара Борисовна, упрекавшая маму за дружбу с цыганами, как-то сказала:
— В одном я с вами согласна, Софа. На такого красавчика и я бы ходила любоваться по вечерам!
Но Петра вечерами мы видели редко. И когда мама однажды спросила:
— Мария, где же ваш сын?
Мария улыбнулась и загадочно ответила:
— Цыгана, как и волка, ноги кормят.
Петра я встречал по утрам, когда он шел на работу вместе с другими цыганами. Работали они отдельно от нас. Строили недалеко от Карловки новый коровник. Но Петр работал в кузнице. «Мечтал стать артистом, а стал кузнецом», — пожаловалась как-то Мария. «Если останемся живы, все мечты сбудутся», — ответила ей мама.
Мария любила слушать рассказы мамы. О том, на-1 пример, как мама познакомилась с моим папой. И как они встречались тайком. А тайными их свидания были потому, что папа был намного старше мамы и моя бабушка, мамина мама, не разрешала ей с ним встречаться.
Рассказывала мама и о том, как, мечтая сделать из меня пианиста, водила на уроки музыки. А я, если ходил на уроки один, проходил мимо двора учительницы и устремлялся на Приморский бульвар. Меня больше привлекали стоящие в порту пароходы и уходящее вдаль к загадочной черте горизонта море.
Мама видела меня в будущем известным пианистом, как это было принято тогда в еврейских семьях, а я мечтал стать моряком...
Но особенно любила слушать Мария про Одесский оперный театр. Мама дружила со многими музыкантами оркестра театра. Знала по фамилиям всех оперных певцов и балерин. И не было такой постановки в театре, на которую она не приходила бы с цветами.
Меня мама водила в театр каждое воскресение. Были мы в оперном театре и в то страшное утро — 22 июня 1941 года.
Не помню название спектакля, но хорошо помню: как только оркестр начал играть увертюру, на сцену поднялся какой-то военный и хриплым от волнения голосом крикнул:
— Вторая рота, выходи строиться!
Сидевшие в зале красноармейцы повскакали с мест и бросились к выходу. За ними, не понимая случившегося, бросились и остальные зрители. Побежали к выходу и мы.
Улица перед театром была полна народу. Ходивший мимо театра трамвай двадцать первый номер стоял. Людская толпа загородила ему дорогу. В непривычной для Одессы тишине все слушали выступление по радио Молотова.
Война!..
Но бывали в бараке вечера, когда рассказывала только Мария. В ее рассказах открывался для нас новый, удивительный мир. Ее рассказы, как говорила мама, были «поэмами о цыганах». До революции, по словам Марии, цыганские хоры знала вся дворянская и купеческая Россия.
— Недаром «цыганоманами», — говорила Мария, -были все великие русские писатели и поэты: Лев Толстой, Николай Лесков, Александр Пушкин, Николай Некрасов, да и многие другие. И если бы вы только знали, Софа, — заламывая руки, говорила она, — сколько цыганок вышли замуж за дворян и богатейших русских купцов!
Как-то рассказала Мария такую историю.
— Моя бабушка, — рассказывала она, — пела в цыганском хоре знаменитого московского ресторана «Яр». И вот, в 1915 году, мне было тогда 15 лет, бабушка дала мне пригласительный билет в московское Дворянское собрание. Там должен был состояться большой концерт в пользу раненных на фронте русских воинов. Шла первая мировая война, и цыгане этим концертом хотели внести свой вклад в защиту Отечества. Помню, — раскрасневшись от воспоминаний, продолжала Мария, — чудесный, ярко освещенный хрустальными люстрами зал. Свободных мест — ни одного! На сцену вышли цыгане «Яра» в таких красочных костюмах, аж в глазах зарябило! А за ними, под бурные аплодисменты, вышла знаменитая в те времена Настя Полякова. Смуглая, статная. О Насте говорили: «Не певица, а царица!». С Настей два гитариста. И — началось! Чего только не пела тогда Настя. И «Ах, да не вечерняя», любимая песня Льва Толстого, и «В час роковой», «Отойди, не гляди», «Успокой меня неспокойного». И, конечно, «Очи черные». А гитаристы аккомпанировали такими переборами, закачаешься! После Насти цыганские романсы пел не менее знаменитый Юрий Морфесси. Из газет все знали, что Морфесси пел перед государем императором на царской яхте «Полярная звезда». За что получил от императора Николая Второго подарок — запонки с бриллиантовыми орлами. Что сказать, успех концерта был потрясающий! Да и при Советской власти цыганский театр «Ромэн» славился на весь Советский Союз. Один Николай Сличенко чего стоил! А кроме него в театре были и другие знаменитости. Тимофеева, Шишков, Туманский...
От Марии мы узнали и историю создания цыгане-11 кого театра «Ромэн». Он был открыт постановлением Советского правительства в 1931 году. Как сказано было в постановлении, «Театр должен пропагандировать переход цыган к оседлому образу жизни». Но что интересно. Как рассказывала Мария, первым художественным руководителем театра был не цыган, а еврей. Фамилия его была Гольдблат. «По Москве ходил такой анекдот, — со смехом говорила Мария, — в театре «Ромэн» побывал американский журналист. После спектакля он спросил Гольдблата: «Скажите, пожалуйста, сколько у вас в театре настоящих цыган?». На что Гольдблат ответил: «Кроме меня и Рабиновича, все остальные евреи».
— Конечно, в хоре пели цыгане. Но, как видите, судьбы наши давно переплелись, — закончила свой рассказ Мария.
Читатель вправе спросить. Как это после стольких лет, прошедших со времени описываемых событий, я помню все имена и фамилии и даже названия цыганских песен?
Отвечу.
Сразу после освобождения в марте 1944 года я задался целью написать обо всем пережитом книгу. Мне было всего 14 лет. Разумеется, никаких навыков литературной работы у меня не было. Но память ярко хранила имена и фамилии из рассказов не только Марии, но и других узников гетто и Карловского концлагеря. Ведь чем занимались люди в гетто и в концлагере по вечерам? Рассказывали друг другу свои истории. И я жадно впитывал услышанное.
Мечтая о книге, я скрупулезно записывал даты, события имена, начиная с первого дня прихода в Одессу оккупантов до дня нашего освобождения. То есть, с 16 октября 1941 года по 28 марта 1944-го.
Помню, например, выход при оккупантах первой газеты Называлась она «Молва». Ее вывесили возле филармонии на Пушкинской улице. Газету читала молчаливая толпа одесситов. Там сообщалось о переименовании одесских улиц. Пушкинская переименовывалась в «Адольфа Гитлера». Бебеля, ныне Еврейская, в «Бенито Муссолини». Красной Армии, ныне Преображенская, в улицу румынского короля Михаила Первого. Помню даже напечатанные в этой газете анекдоты. «Одна подруга жалуется другой: «Что делать? Я забеременела от немецкого офицера. Родится ребенок, а я не знаю немецкого языка. Как я буду с ним разговаривать!» Или другой анекдот- «Румынский офицер спрашивает немецкого офицера: «Как расшифровывается СССР?» Тот отвечает: «Три срулика и один русский!..» Ну, а главной новостью газеты было то что отныне городским головой города назначается Герман Пынтя. А губернатором Транснистрии — профессор Алексяну».
Все эти подробности я записывал в тетрадь, которую прятал даже от мамы. Она бы мне сказала: «Выброси У нас и так хватает неприятностей!».
Эта тетрадь, с выцветшими чернилами, с пожелтевшими страницами, помогла мне писать книгу о наших страданиях, которую я назвал «Возвращение с Голгофы». Эта книга вышла в 2000 году в Одесском издательстве «Оптимум». Эта же тетрадь помогла мне писать и этот очерк. Но кроме тетради, когда я решил написать и о страдавших вместе с нами в Карловском концлагере цыганах, я нашел в Одесской публичной библиотеке материалы о цыганском театре «Ромэн». Так что за точность имен и фамилий — ручаюсь.
Но вернемся к событиям тех дней.
Однажды мне приснился сон. Этот сон с неумолимой последовательностью снился мне несколько дней подряд, и каждый раз пугал меня.
А сон был такой.
Я иду по летней Одессе. Над городом стоит огромное солнце. Иду на Ланжерон. Издалека доносится неумолчный рокот моря, как обещание долгожданного покоя. Прихожу на пляж. На берегу никого. Море искрится под солнцем, и мне не терпится поскорее раздеться и нырнуть в эту искрящуюся прохладу. Но вдруг из моря поднимается зловещая фигура. Она протягивает ко мне мохнатые руки, и я узнаю в этой фигуре цыгана-шарманщика. Я бегу в город. Но шарманщик гонится за , мной, и я слышу за спиной его тяжелое дыхание. Оглянувшись, я вижу вместе с бегущим за мной шарманщиком и цыганок с Привоза. Они кричат: «Молодой, давай погадаем!». Но если я остановлюсь, меня задушат...
Я вскрикивал и просыпался.
Сразу просыпалась мама и тревожно спрашивала:
— Что? Что с тобой?
Чтобы не волновать маму, я говорил:
— Какая-то ерунда приснилась.
— Спи, спи, — успокаивала меня мама. — До утра еще далеко.
Но заснуть я уже не мог. И лежа в душном, стонущем и всхлипывающем бараке, слушая отдаленный лай деревенских собак, вспоминал свою довоенную жизнь.
Вспоминал школу и свою первую учительницу Эстер Лазаревну. Вспоминал именины и нетерпеливое ожидание гостей с подарками. Вспоминал праздничные демонстрации, на которые ходил с отцом, неся в руке трепещущий на ветру красный флажок.
И еще вспоминался ночной арест отца, обыск в нашей квартире и трясущиеся руки мамы, когда она совала отцу завернутые в газету бутерброды. А мордатый дядька, производивший обыск, подмигнул своему напарнику и сказал: «Не надо ему бутерброды, там накормят!».
И снова вспоминалась Эстер Лазаревна. С ней мы встретились уже на Слободке, в гетто. Она умерла зимой 1942 года от сыпного тифа. И я был во дворе гетто, когда ее, голую, вместе с другими голыми трупами, погрузили на подводу и увезли...
Я засыпал под утро и снова видел тог же сон.
Наконец я не выдержал и рассказал про сон маме. Я думал, она посмеется и скажет: «Пройдет». Но мама сказала:
— Идем к Марии. Может; у них есть цыганка, которая снимет с тебя это наваждение?
Мария тоже отнеслась к моему сну серьезно. Погладив меня по голове, она сказала:
— Поговорю с Настей. Это по ее части.
Настя оказалась той самой цыганкой, которая облила водой полицая.
Он поймал ее потом и избил. И когда Настя, лежа на нарах, стонала от побоев, сын Марии поклялся за нее отомстить.
Рассказав нам об этом, Мария вздохнула:
— Не натворил бы Петр беды...
А Настя, усадив меня в своем углу, где спал в подвешенной к потолку люльке ее ребенок, удивила тем, что, вместо ожидаемого от нее какого-то колдовства, сказала:
Видишь на щеке у меня шрам? Это от кнута полицая. Так и у тебя. Шрам от жизни. Сон — это шрам. Но и со шрамами люди живут. А цыгане тебе снятся потому, что нами пугают детей. Но мы не страшные. Мы просто другие. И вы, евреи, другие. Поэтому нас с вами не любят.
Она взяла мою ладонь, внимательно рассмотрела и улыбнулась:
— А жизнь тебя ждет большая и интересная. И жена у тебя будет красавица. Понял?
Я кивнул.
Было ли это колдовство или нет, не знаю. Но с того дня сон тот мне больше не снился. А все, что нагадала Настя, сбылось...
А с Петром случилось вот что.
Было это летом 1943 года. Однажды меня и еще одного мальчика с нашей стройки послали в кузницу, отдать в ремонт развалившуюся тачку. Кузница находилась на краю Карловки. Еще издали мы услышали мелодичный перезвон молотков. А когда вошли в кузницу, застыли у порога, очарованные увиденным.
В кузнице ярко пылал горн, освещая двух полуголых цыган. В одном из них я узнал сына Марии. Он держал длинными клещами раскаленную полосу железа, а напарник его, кряжистый, бородатый цыган, звонко стуча по наковальне молотком, выгибал из этого железа подкову.
Когда подкова была готова, Петр окунул ее в воду.
Она зашипела, обдав Петра паром. Подождав, пока она перестанет шипеть, Петр выхватил ее из воды и бросил со звоном на кучу готовых подков.
Заметив нас, он вытер со лба пот и подошел:
— Что у вас?
Мы показали на тачку. Петр присел, внимательно осмотрел тачку и выпрямился:
— До завтра сделаем.
Утром мы пришли за тачкой. Отремонтированная, ока ждала уже нас у дверей.
Снова засмотревшись на спорую работу кузнецов, мы не заметили, как в кузнице появился полицай Климчук. Тот самый, что избил Настю.
Увидев нас, он заорал:
— Чого глаза вылупылы? Марш на працю!
Схватив тачку, мы помчались на стройку. Мы даже обогнали повозку, в которую была запряжена знакомая нам Манька, тощая, несчастная лошадь. На ней нам привозили обед: суп с шелухой от гнилой картошки. И когда мы стояли в очереди за обедом, в голодном нетерпении толкая друг друга, Манька смотрела на нас такими печальными глазами, что казалось: вот-вот заплачет...
Вечером мы с мамой пришли в «цыганский барак» и увидели опухшую от слез Марию. Она не могла вымолвить ни слова. Рядом стояла заплаканная Настя.
— Что случилось? — испуганно спросила мама.
— Ой, Софа, — всплеснула руками Настя, — горе у нас!
Из сбивчивого рассказа Насти мы поняли, что Петр повздорил с полицаем, который утром при мне зашел в кузницу по какому-то делу. Петр ударил его. Он убил бы негодяя, закопав ночью где-нибудь в поле, но на беду в тот момент в кузницу вошли еще двое полицаев — Дорошенко и Луценко. Им нужно было подковать лошадей.
Сейчас Петр сидит под арестом в Карловке. Полицаи решают, что с ним делать...
Прошел день или два. И вот — ранним утром в лагере появились человек пятнадцать вооруженных полицаев. Они съехались в Карловку из Доманевки, Ахмечетки и других окрестных сел.
Ворвавшись в бараки, они выгнали всех на улицу и построили в большой круг.
Цыган построили отдельно.
Стоя возле мамы, я с ужасом подумал, что цыган начнут сейчас расстреливать. И вдруг ахнул: в круг втолкнули Петра.
Руки у него были связаны. Лицо в крови. Как слепой, он смотрел все время в одну точку.
Над лагерем повисла мертвая тишина. Я думал, увидев сына, Мария закричит или рванется к нему. Но молчала и она. Только нервно теребила концы накинутого на голову платка.
Вслед за Петром Дорошенко ввел в круг оседланного коня. Тут же двое полицаев повалили Петра на землю и привязали к конскому хвосту. Дорошенко подошел к коню, похлопал по жилистой шее, вскочил в седло и, гикнув, огрел коня плетью. Конь вздрогнул и понесся по кругу, волоча за собой связанного человека.
Вот тут и потряс всех крик Марии. Сорвав с головы платок, она рванулась к сыну. Но цыгане удержали ее. Под дулами винтовок этот порыв был бесполезен.
А Дорошенко хлестал и хлестал коня, и с каждым кругом за Петром увеличивался кровавый след. Даже комья земли, летевшие из-под копыт коня, были окрашены кровью.
У Дорошенко слетела фуражка. Волосы спутались и упали на глаза. Но он, как одержимый, хлестал коня, который, несясь по кругу, пугливо оглядывался назад, словно удивляясь жестокости людей, привязавших к его хвосту человека.
Наконец эта жуткая скачка кончилась. Дорошенко подъехал к цыганам, спрыгнул на землю и, отвязав неподвижного Петра, пнул ногой:
— Заберыть!
И, повернувшись к узникам, гаркнул:
— Геть на роботу!
Все поспешно стали расходиться. А полицаи, оживленно переговариваясь, заторопились в Карлов-ку. Праздновать свою победу.
Возле распростертого в луже крови Петра остались только цыгане.
Подошли и мы с мамой.
Несчастная Мария, судорожно всхлипывая, смотрела на безжизненное тело сына, не зная, что предпринять. А Настя, присев возле Петра на корточки, отгоняла от его лица мух.
И вдруг Петр разжал губы и прошептал:
— Не плачь, мама. Мы — народ живучий...
При этих словах все словно опомнились и, подхватив Петра на руки, понесли в барак.
После работы мы сразу пришли к Марии. Посреди барака горел костер, освещая лежавшего на полу Петра. Он был мертв. Старая цыганка, давно не сползавшая с нар, сидела с распущенными седыми волосами в ногах Петра и читала заупокойную молитву.
Вокруг молчали цыгане.
А Мария смотрела на сына запавшими от горя глазами и стонала, как в бреду.
Неожиданно в барак вошла Клара Борисовна. Постояв у дверей, она подошла к Марии и тихо сказала:
— Примите соболезнования и от нашего барака.
Похоронили Петра за лагерем, на высоком холме, установив на могиле деревянный крест.
Отправляясь теперь по утрам на работу, я первым делом смотрел на этот крест. За ним всходило солнце. Яркий, в полнеба восход был как надежда на
наше освобождение.
А Степан исчез. Исчез и полицай Климчук. В лагере перешептывались, что Степан заколол полицая ножом и ушел в сторону приближающегося фронта. А нож он отковал в кузнице, в которой работал Петр...
С тех пор прошло много лет. Но где бы я ни встречал цыган, всегда вспоминал слова моей гадалки Насти:
— Не надо нас бояться. Мы не страшные. Мы просто другие...
Путешествие на край ночи
Как часто, живя рядом с человеком, зная о нем, казалось бы, все, не знаешь главного — на что способен он в трудные минуты жизни.
Придет роковой час — и совершит ли этот человек подлость, ввергнув другого в отчаяние, или способен он на прекрасный героический поступок?
… Жила до войны в нашем дворе скромная молодая женщина Нина Крылова. О ней говорили, что замужем она была всего неделю. Муж ее, какой-то моряк, едва успев жениться, бросил ее. Так было или нет, но мужа ее я никогда не видел.
Жила Нина одна. Преподавала в школе русский язык. А свободное время проводила со своей закадычной подругой Женей Давидович.
Женя была рыжей, некрасивой. Но доброй и веселой. Ютилась с больной матерью в крохотной комнатке выходившей единственным окном на дворовую уборную. Летом ходила в одном и том же платье. А зимой в старом потертом пальто. Но на помощь готова была прийти любому. Если нужно было одолжить денег шли к Жене. Присмотреть за ребенком — тоже к ней. Работала Женя в порту, на каком-то складе. Работала часто по ночам. Но придет под утро домой, поспит пару часов, и уже мелькают во дворе ее рыжие волосы и слышен ее смех.
До войны в каждом доме был форпост. Своеобразный клуб, где проводились собрания жильцов, читались лекции о международном положении или о коммунистическом воспитании трудящихся, изучалась «Биография товарища И. Сталина».
В нашем форпосте стояло пианино. Играть на нем умела только Женя. А Нина пела. У нее был прекрасный голос. И вдвоем Нина и Женя часто устраивали концерты для жильцов дома. Репертуар у подруг был богатый. Песни Исаака Дунаевского из кинофильмов «Веселые ребята», «Волга-Волга», «Цирк». Песни о гражданской войне — «Тачанка», «Дан приказ ему на Запад» и другие. Но когда Нина начинала петь любимую грузинскую песню товарища Сталина «Сулико», которую и утром и вечером, как гимн, исполняли по радио, все присутствующие на концерте подхватывали слова и в окнах форпоста начинали дрожать стекла.
В форпосте Женю и Нину всегда окружала детвора. С детьми они учили стихи, разучивали песни ко дню Первого мая и к очередной годовщине Октябрьской революции устраивали детские утренники. А на Новый год устанавливали в форпосте и украшали елку...
Но — пришла война. А за ней — черная ночь оккупации. И с первых же дней фашистского режима для многих, кто еще вчера бегал к Жене одалживать деньги или просил присмотреть за ребенком, она стала отверженной. Жидовкой...
В гетто мы уходили вместе. Зима стояла лютая. На Слободку, где оккупанты устроили гетто, люди брели по колено в снегу. Закутанных до самых глаз детей везли на саночках. Больных и немощных стариков тащили на самодельных носилках.
Закутав в одеяло мать, Женя тоже впряглась в саночки, на которых каталась еще в детстве. Тащить санки помогала ей Нина. Мы были уверены, что Нина пошла Женю провожать. Но, дойдя до Слободки, она вместе с нами вошла в ворота гетто.
— Ниночка, что вам здесь делать? Вы же русская! — испуганно спросила ее моя мама.
Нина остановилась, подышала на замерзшие руки и сказала:
— У меня только фамилия русская. По мужу.
— Но вы не похожи! Во дворе вас знают как русскую. Выбросите паспорт с этим проклятым клеймом и живите!
— А Женя? Как с ней быть?..
Их угнали из гетто первым этапом. Было это в январе 1942 года. Погнали в Доманевку. Но той страшной зимой все первые этапы расстреливали...
Прошли годы.
Однажды теплоход «Аркадий Гайдар», на котором я работал уже старшим механиком, пришел в Находку. Из Индии мы привезли дальневосточникам рис.
Закончив выгрузку, получили новое задание — грузить на Японию лес.
Нас перешвартовали на лесной причал, и бородатый, похожий на лесоруба стивидор сказал капитану:
— Грузить будем до самого мостика.
Бревна подавали на причал в вагонах. Прямо из тайги. И хотя был ноябрь, в Находке было солнечно, но на бревнах лежал таежный снег.
Как только началась погрузка, ко мне зашел второй помощник капитана Олег Кудрявцев:
— Капитан приказал начать прием балласта. Бревна грузим до мостика. Они увеличат парусность и уменьшат остойчивость. Поэтому прессуйте все балластные танки.
Олег уже собрался уходить, как вдруг сказал:
— Знаете, как дальневосточники называют рейсы с грузом леса на палубе?
— Нет.
— «Путешествие на край ночи».
— Романтично! А почему?
Олег присел на край дивана:
— Сейчас объясню. С таким грузом не желательно попадать в шторм. В лучшем случае, судно будет испытывать резкую качку, в худшем — смоет палубный груз в море. Так что, романтикой здесь не пахнет. А называют эти рейсы так потому, что к концу ночи у вахтенного штурмана притупляется внимание. И он не всегда во время заметит, что крепление палубного груза ослабло. Тут и жди неприятностей... Я не пугаю. Боже упаси! Просто вспомнил свои дальневосточные рейсы. Вы же знаете мою Одиссею. Все. Бегу!
Он ушел.
А я вспомнил, как Олег мне рассказывал, что после окончания Одесского высшего мореходного училища весь их курс послали по распределению на Дальний Восток. И он целый год возил из Находки и Ванино лес на Японию. В Одессу вернулся благодаря хлопотам матери, которая со дня отъезда сына стала писать во все инстанции вплоть до ЦК КПСС. Свои ходатайства о возвращении Олега в Одессу она мотивировала одинокой старостью, прилагая к письмам справки врачей. Олега вернули. Но в Черноморское пароходство брать не хотели. Не было мест. И снова помогла мать, часами простаивая у дверей начальственных кабинетов...
Погрузка закончилась. Мы уже готовились к отходу, когда неожиданно заболел капитан. Ночью у него случился приступ аппендицита. Судовой врач вызвал «скорую помощь», и капитана забрали в больницу. Утром позвонили из больницы и сказали, что капитана прооперировали, но в рейс он, разумеется, идти не сможет.
Старший помощник немедленно сообщил об этом в Одессу. По всем канонам капитана должен был заменить он. Но в должности старпома наш Валерий Васильевич делал первый рейс. И в пароходстве решили прислать нового капитана.
Нас отвели на рейд, и любители рыбной ловли, обрадовавшись непредвиденной стоянке, сразу закинули в воду удочки. Но долго ловить рыбу им не пришлось. К вечеру к нашему борту подошел катер, и мы увидели поднимавшегося по трапу нового капитана. Матрос с катера нес его вещи.
— Неужели так быстро прилетел из Одессы новый капитан? — спросил меня судовой врач. — Фантастика!
Но капитан оказался местным. Как сказал он сам, собрав в столовой команды экипаж, в Одессе так быстро найти капитана не удалось. А фрахт срочный. Простой судна обходится дорого. Поэтому руководство Черноморского пароходства обратилось к дальневосточным коллегам «одолжить» на рейс капитана. Вот он и прибыл к нам. Чему, как бывший одессит, очень рад.
Фамилия нового капитана была Крылов. Звали его Федор Николаевич. Был он уже на пенсии. Но в «аварийных случаях» подменял заболевших или уходив-, ших в отпуск капитанов.
— Скорее всего, ваш капитан прилетит в Японию. После аппендицита в больнице долго не держат. Там я и попрощаюсь с вами. А пока, как говорит Никита Сергеевич Хрущев, «За работу, товарищи!».
Тут же новый капитан приказал старпому проверить крепление палубного груза.
Старпом попытался возразить:
— Грузчики хорошо крепили. Народ они опытный.
— Грузчики остаются на берегу. А мы идем в море, — жестко сказал капитан. — Выполняйте.
После собрания меня отозвал в сторону Олег Кудрявцев: мирового капитана нам прислали. Я с ним здесь несколько рейсов с лесом делал. И кожух свой притащил. Матрос с катера нес.
— Какой кожух?
— Увидите.
И Олег поспешил на мостик.
Но меня капитан заинтересовал другим. «Не родственник ли он несчастной Нины Крыловой?, — вертелось у меня в голове. — Надо будет при случае его спросить».
Но удобного случая пока не было.
Вскоре после собрания приехали таможенники и пограничники «закрывать границу», а потом — съемка с якоря И когда вышли в море, была уже ночь. Стало качать, и лес на палубе заскрипел. Идти к капитану было поздно. «Наверно, он лег отдыхать, — подумал я. Вот если он на мостике, там можно будет поговорить».
Но на мостике капитана не было. Вахтенный штурман, им был Олег Кудрявцев, склонился над экраном радара. Я не стал его отрывать расспросами и заглянул в штурманскую рубку. Но и там капитана не было. Только рядом со столом, на котором кнопками была приколота маршрутная карта, висел старый кожух.
Я вернулся на мостик. Олег оторвался от радара и, заметив меня, подошел:
— Видели кожух? Идемте на крыло, перекурим. Я расскажу его историю. На Дальнем Востоке ее знают все моряки.
...Во время войны Федор Николаевич Крылов был четвертым помощником капитана грузового теплохода «Азербайджан». Из Одессы они ушли в мае 1941 года. А 22 июня началась война. Теплоход в это время выгружался в Мурманске.
Начались полярные рейсы, полные опасностей из-за немецких подводных лодок.
Летом 1942 года «Азербайджан» в составе каравана английских и американских торговых судов, под конвоем военных кораблей английского королевского флота вышел из Исландского порта Хвальд-фиорд в Мурманск.
До Норвегии шли спокойно. Штормило, но не шторм волновал моряков. Впереди был самый опасный участок, где возле норвежских берегов их могли ожидать ! фашисты. Как и ожидалось, как только открылись берега Норвегии, в небе появился немецкий самолет-разведчик И вдруг из Лондона пришел странный приказ: «Кораблям охранения оставить караван. Торговым судам самостоятельно добираться в советские порты».
С яростью смотрели моряки на повернувшие назад, к берегам Англии, военные корабли. Ведь только они залпами зенитных орудий и глубинными бомбами могли отогнать нацистские самолеты и субмарины. Но корабли ушли...
Позже Английское Адмиралтейство объясняло, что, отозвав корабли охранения, оно хотело выманить в море грозу английского флота — гитлеровский линкор «Тир-пиц». Но посланная в засаду эскадра прозевала линкор.
Как бы там ни было, а караван погиб...
Сотни английских и американских моряков нашли смерть в холодных водах Норвежского моря.
Это был печально знаменитый караван PQ-17, чья горькая судьба стала одной из самых страшных морских трагедий в годы второй мировой войны.
Караван погиб...
Но «Азербайджан» выжил. Обгоревший, полузатопленный, он продолжал двигаться к родным берегам.
Днем и ночью работая в ледяной воде, гулявшей в отсеках полузатопленного судна, люди заделывали пробоины.
Так продолжалось сутки, двое, трое...
Федор Крылов возглавлял аварийную партию, работавшую в туннеле гребного вала. Подчиненных ему моряков он посылал греться в котельное отделение. А сам не выходил из туннеля, пока все пробоины не были заделаны.
На четвертые сутки такого нечеловеческого напряжения он заболел. Его бил озноб, и боцман укутал его в свой кожух. По приходу в Мурманск в этом кожухе его отправили в госпиталь.
Потом были другие суда. Новые смертельно опасные рейсы, но с этим кожухом он уже не расставался. На какое бы судно Федор Николаевич ни приходил, кожух был с ним...
Олег докурил сигарету, поплевал на окурок, погасив его, и бросил за борт.
— Такие дела, — закончил он свой рассказ. — Я плавал с капитаном Крыловым на двух судах и видел этот кожух. К нам на «Аркадий Гайдар» он его тоже принес. Кстати, — спохватился он, — у меня в каюте есть книга бывшего советского посла в Англии академика Майского. Там есть о PQ-17 и об остальных северных караванах, ходивших в Мурманск и Архангельск во время войны. Я вам потом ее дам.
Забегая вперед, скажу — в книге академика Майского «Воспоминания советского посла», изданной в Москве в 1965 году издательством «Наука», я прочитал о караване PQ-17 следующее: «Из 34 судов каравана 23 суд- на погибли. Остальные после величайших усилий и страданий добрались в конце концов до советских портов...».
А заканчивая главу о северных караванах, академик Майский пишет так: «Мне хочется сказать слово благодарности тем тысячам и тысячам иностранных, главным образом английских и американских, моряков, которые приняли участие в северных караванах. Это была сложная, трудная и опасная работа. Уже сама природа делала рейсы в Мурманск и Архангельск, особенно в зимнее время, суровым испытанием. В обстановке войны, когда к холоду, мраку, туманам и бурям Арктики присоединялись еще немецкие снаряды, бомбы и торпеды, подобные путешествия становились вдвойне отпугивающими. Надо было обладать большим мужеством, решительностью, выносливостью, чтобы пускаться в такой путь...».
После разговора с Олегом я собрался уже было идти спать, когда на мостике хлопнула входная дверь и появился капитан. На нем был тот самый кожух, который я видел в штурманской рубке.
— Не спится? — спросил он, увидев меня. — Теперь уже не придется. Идет тайфун. Я был в радиорубке, смотрел сводку погоды. Будем готовиться к встрече. Олег Александрович, — обратился он к Кудрявцеву, — вызовите старпома.
Старпом пришел заспанный, злой.
— Валерий Васильевич, — обратился к нему капитан, показывая на вспененные гребешки волн. — Ветер набирает силу. Идет тайфун. Уклониться от него в Японском море некуда. Поэтому дайте команду завести на палубный груз добавочное крепление.
— Проскочим, — раздраженно ответил старпом. — Здесь ходу-то... Да и груз на рейде Находки крепили. Вы же сами приказали.
— Объявляйте аврал!
Палубу осветили прожектором. Матросы, обвязавшись страховочными концами, стали заводить на бревна добавочное крепление. Чтобы уменьшить начавшуюся качку, капитан развернул судно носом к волне.
— Прямо как у рыбаков, — хмыкнул старпом. — Рыбку стране, деньги жене, сами носом к волне.
Капитан промолчал. Лишь плотнее запахнул кожух.
— Вы как сторож при лесном складе, — усмехнулся старпом.
— На море мы все сторожа. Караулим случай, — резко ответил капитан. — Чем злословить, спуститесь лучше к людям. Там вы нужней.
Качка становилась все стремительней. Идти в каюту не имело смысла. Все равно не уснуть. И я продолжал оставаться на мостике.
Аврал закончился лишь к рассвету. Поседевшее за ночь море бешено несло к горизонту громады волн. Над ними с криками носились чайки.
Буфетчица принесла капитану чай. Взяв стакан, он только погрел о него руки и продолжал следить за бушующим морем.
«Железный народ старые моряки, — подумал я. — Молодой отстоит в штормовую погоду вахту, отмахнется от завтрака и, не снимая рабочую робу, завалится в койку, уткнется в подушку, чтобы не видеть в иллюминатор раскачивающиеся облака и не слышать гулких ударов волн. Уснет мертвым сном, пока не станут тормошить его, поднимая на следующую вахту. А те, кого уже «преследуют» на медкомиссиях врачи, сутками будут стоять вот так, не спуская с моря настороженных глаз».
— Чего вы здесь мучаетесь, — словно только теперь заметив меня, спросил капитан. — Идите отдыхать. Эта свистопляска еще на день.
— А вы?
— У меня бессонница, — не то, шутя, не то серьезно ответил он.
Спустившись к себе в каюту, я позвонил в машинное отделение. Там было все в порядке. «Слава Богу»,
— подумал я и прилег на койку. Но качка была такой стремительной, что я тут же слетел на палубу. О сне нечего было и думать. Всполоснув под умывальником лицо, чтобы хоть как-то прогнать усталость, я снова поднялся на мостик.
Заведенные ночью на бревна добавочные тросы ослабли, и бревна угрожающе нависли над водой.
Снова объявили аврал.
Волны взрывались у борта. Люди что-то кричали друг другу, но ветер уносил слова и, казалось, на бревнах работают глухонемые.
Выглянувшее из-за туч солнце, словно испугавшись взбесившегося моря, снова зашло. Стало темно, и брызги волн казались следами трассирующих пуль.
К капитану подбежал радист:
— Японский лесовоз «Кавасаки-мару» только что радировал в свою кампанию: «Палубный груз смыло за борт. С трудом выравниваем крен».
Капитан отогнул ворот кожуха:
— Запросите, нужна ли помощь?
— Есть! — по-военному ответил радист.
В это время на мостик поднялся старпом. Его раскрасневшееся от ветра лицо туго стягивал ремешок форменной фуражки. Услыхав слова капитана, сказал:
— Федор Николаевич, это же район оживленного судоходства. Тут одних рыбаков — один на другом. К нему и без нас подойдут.
— Запросите, нужна ли помощь! — повысил голос капитан.
— Смотрите, что делается, — не унимался старпом.
— Мы тоже потеряем груз!
— Но не совесть.
Капитан отвернулся и стал смотреть, куда поворачивает ветер, раздувавший, как пожар, снова выглянувшее солнце.
На мостике воцарилось тягостное молчание. Слышно было, как радист, работая ключом, вызывает бедствующее судно. И слышен был ответ: прерывистый писк морзянки.
— К японцу подошел наш траулер. Благодарит за внимание! — крикнул в открытую дверь радиорубки радист.
— Я же говорил! — воскликнул старпом.
Капитан не ответил.
В слепящих провалах волн вскипала вода, искрилась на ветру и, с грохотом ударяя о борт, захлестывала брызгами мостик. Капитан смотрел на работающих людей и взгляд его теплел. Особенно умиляла его молоденькая повариха Надя. Стоит на ветру, с трудом удерживая ведро с горячим какао. Ждет, пока подбегут ребята и зачерпнут кружку, погреться.
А матросы!
Капитан повернулся ко мне и показал на ребят:
-Орлы!
Старпом, спустившись на бревна, осмотрел с боцманом крепления и снова поднялся на мостик. Даже на расстоянии было видно, как он продрог.
— Федор Николаевич, груз закреплен!
Капитан кивнул и вдруг, сняв кожух, протянул старпому:
— Набросьте, а то простудитесь.
К вечеру ветер начал стихать, качка уменьшилась. Тайфун уходил...
Подождав, пока капитан спустится с мостика к себе в каюту, я постучал к нему.
Он сидел за освещенным настольной лампой письменным столом и писал. Увидев меня, спросил:
— Что-то с машиной?
— Нет, нет, — успокоил я его.- У меня личное.
Он неожиданно засмеялся:
— Домой захотелось? Да, после такой передряги санаторий не помешает!
Откинувшись на спинку кресла, он закурил и показал на лежавшую перед ним радиограмму:
— Начальство запрашивает, как перенесли тайфун. Пишу ответ. Так что у вас?
— Федор Николаевич, — взволнованно начал я. — Извините, может не во время. — Вам надо отдохнуть. Но скоро придем в порт, начнется выгрузка. Вы будете заняты. А там, возможно, и наш капитан прилетит. Вы сами говорили. Я...я хотел спросить. Не было ли у вас в Одессе родственницы Нины Крыловой?
— Родственницы? — Он ткнул в пепельницу недокуренную сигарету. — Нина Крылова была моей женой. Правда, недолго. А что?
— Мы жили в одном дворе. И вместе были в гетто.
Он изменился в лице:
— В гетто?! С Ниной?
Помолчав, он глухо оказал:
— Расскажите.
Слушал он молча, опустив голову. Но когда я сказал, что моя мать удивилась решению Нины идти вместе с Женей Давидович в гетто, он посмотрел на меня глазами, полными слез.
— В этом она вся. Она и меня выгнала за то, что я приревновал ее к приятелю на вечеринке: «Не доверяешь? Уходи!». А прожили вместе всего неделю...
Он снова закурил и, жадно затянувшись, сказал.
— Я знал, что она осталась в оккупации. Но мать ее была русской. Отец, кажется, еврей. Но я был уверен, что ее не тронут. Оказывается, сама... Когда я вернулся после войны в Одессу и не нашел ее, места себе не находил. Потом встретил вашу бывшую соседку. Панкина, кажется, ее фамилия. Она мне сказала, что Нину забрали вместе со всеми евреями. Оказывается, сама...
Он снова ткнул в пепельницу недокуренную сигарету.
— Эх, Нина, Нина... Я ведь и сюда попал, если можно сказать, из-за нее. После войны нас, большую группу моряков, послали в Германию принимать доставшиеся Советскому Союзу по репарациям немецкие суда. Часть их пригнали в Одессу, часть на Дальний Восток. Пригнал я сюда пароход, а штурманов здесь не хватало. Мне предложили остаться. Подумал, подумал... В Одессе никого. Мать до войны умерла, отец на фронте погиб. Нина…
Он взъерошил седые волосы, встал, открыл холодильник и поставил на журнальный столик бутылку коньяка.
— Давайте помянем ее...
В широкие иллюминаторы капитанской каюты заглянула поблекшая луна. Ночь подходила к концу.
А утром мы уже швартовались в Японии...
Дом с атлантами
Проплавав свыше пятидесяти лет на судах Черноморского пароходства, побывав почти во всех странах мира, я никогда не думал, что судьба занесет меня и в сухопутную страну, ничего общего не имеющую с морем. И не просто страну — в маленькое княжество Лихтенштейн.
Это крохотное государство с населением всего в двадцать тысяч человек расположено в Альпийских горах между Австрией и Швейцарией. Столицу Лихтенштейна город Вадуц можно обойти за час.
В Лихтенштейн я поехал по туристической путевке, не подозревая, что эта поездка подарит мне встречу с удивительным человеком, а знакомство с ним вернет меня в мое детство...
Есть в Одессе на улице Гоголя известный всем одесситам дом. На торце этого дома два атланта держат небесную сферу.
До войны в этом доме жила подруга моей матери Елизавета Абрамовна Геллер. Она была художницей. Вся ее квартира, состоявшая из двух комнат, была увешана картинами. На них были порт, Воронцовский маяк, скалистые берега Большого Фонтана, рыбаки, шаланды, и казалось, квартира пропитана не запахом красок, а солоноватым воздухом моря.
Я с мамой часто приходил к ней в гости. И пока мама беседовала с Елизаветой Абрамовной, я рассматривал картины. Все это было мне знакомо. Все это было буквально за окном. И вместе с тем производило на меня какое-то необъяснимое впечатление. Как будто и порт, и Воронцовский маяк, и берега Большого Фонтана, на которых я проводил каждое лето, — все это видел впервые. Только став взрослым, я понял, что картины Елизаветы Абрамовны были настоящим искусством...
Как-то на день рождения мне подарили книгу «Мифы Эллады». Там я впервые прочитал об атлантах. И скульптурная группа на доме, где жила Елизавета Абрамовна, стала для меня волнующей иллюстрацией к этой книге. Я стал выяснять у Елизаветы Абрамовны, как появились на этом доме атланты, кто строил его, кто был до революций его хозяином? Но она, так много знавшая, любившая рассказывать мне всевозможные увлекательные истории, особенно из жизни художников, скульпторов, архитекторов, на все мои вопросы об атлантах, отвечала: «Извини, но этого я не знаю». А мама одергивала меня: «Не морочь тете Лизе голову!».
Началась воина. Немецкие самолеты бомбили город и порт, и после каждой бомбежки я бежал на улицу Гоголя (мы жили рядом) — смотреть, уцелели ли атланты. Но они стояли несмотря ни на что. И лишь от близких разрывов бомб все больше растрескивался удерживаемый ими небесный свод.
А потом пришло еще более страшное — оккупация...
Помню, когда фашисты заняли город, к нам прибежала взволнованная Елизавета Абрамовна. Евреев еще не трогали, но жильцов ее дома, и русских и евреев, выгнали на улицу. В доме с атлантами поселился немецкий генерал.
Елизавету Абрамовну приютила моя мать. «А как же картины? — спрашивала она маму, заламывая руки. — Боже, они же достались этим мерзавцам!».
Узнав, что в доме с атлантами поселился немецкий генерал, мы с моим другом Сережей Багдасарьяном в тот же день побежали посмотреть на этого важного фашиста. Но вместо него увидели возле атлантов немецкого часового. А за спиной атлантов, на небесной сфере, чернел фашистский знак.
Одесса была отдана во власть румынам. Но немецких солдат и офицеров в городе хватало. Ими, наверно, и командовал генерал, который выбрал для жилья этот прекрасный дом.
Ну, а потом...
Потом евреям были уготованы — тюрьма, гетто на Слободке, где умерла от сыпного тифа на наших глазах , Елизавета Абрамовна, зимние расстрельные этапы. А для тех, кого оставили в живых, — рабский, непосильный труд в Доманевском, Карловском, Богдановском концлагерях...
Я выжил. Вернулся в родной город, и первым делом побежал на улицу Гоголя, посмотреть — целы ли атланты? В доме расположился какой-то штаб. И возле атлантов снова стоял часовой. Только советский. Заметив меня, он крикнул: «А ну, пацан, вали отсюда!». Я перешел на другую сторону улицы и посмотрел на атлантов. У одного была отбита рука. У другого нога. Но они по-прежнему держали на своих могучих плечах закопченный от пожарищ небесный свод...
И вот, спустя много лет, приехав на экскурсию в Лихтенштейн, я неожиданно встретился с бывшим хозяином дома с атлантами.
А произошло это так.
Не успел наш автобус остановиться на небольшой площади в центре города Вадуц, как в автобусе появился высокий мужчина. На вид ему было лет семьдесят. Улыбнувшись и попросив у экскурсовода микрофон, он сказал по-русски:
— Здравствуйте, мне 90 лет, но, как видите, я еще хороший парень. Зовут меня Эдуард Александрович. А если официально — барон фон Фальц-Фейн. По матери я русский. Ее девичья фамилия Епанчина. В ее роду, а значит и в моем, было три адмирала. Один из них был комендантом Кронштадта, другой директором Пажеского корпуса, а третий комендантом морской крепости Ревель. Родился я в России. Но так случилось, что много лет живу в Лихтенштейне и всегда рад встрече с соотечественниками. Я единственный русский в этом княжестве и, если меня не будут перебивать, я расскажу о себе немного подробней.
И тут я услышал захватывающий рассказ так неожиданно появившегося в автобусе этого человека.
..В 1917 году семья барона, спасаясь от большевиков, бежала из России. Маленькому Эдуарду было тогда 5 лет. Беглецы пережили все мытарства эмиграции. Голодали в холодном Берлине, скитались по чужим квартирам, жили на чердаках, а потом переехали во Францию и осели в Ницце. Здесь был дом, который задолго до революции купил его отец. В этом доме бывали у них такие известные деятели русской культуры, ка Стравинский, Дягилев, Шаляпин, Лифарь.
— Русская эмиграция тех лет,-говорил Эдуард Александрович, — это печальная страница истории. Русские генералы, бежавшие от большевиков, становились в Париже таксистами. Княгини — посудомойками в ресторанах. Бедствовали Иван Бунин, Бенуа, Коровин...
Эдуарду Александровичу повезло. Увлекшись велосипедным спортом, он в начале тридцатых годов уже прошлого века, выиграл велогонки среди студентов и стал чемпионом Парижа. Его пригласили в редакцию популярной спортивной газеты на интервью. Своим рассказом он очень понравился главному редактору.
Узнав, что молодой чемпион, помимо французского языка, владеет и немецким, главный редактор предложил ему поехать корреспондентом газеты в Германию, где шла подготовка к Олимпийским играм 1936 года.
— Я видел Гитлера, — продолжал Эдуард Александрович. -Он приехал на стадион во время соревнований по бегу. Его автомобиль остановился недалеко от моей репортерской кабины. Главными противниками на дистанции сто метров были немец Борхмайер и чернокожий американец Джесси Оуэнс. Толстяк Геринг, он тоже сидел недалеко от меня, орал, поддерживая немца. А Гитлер наблюдал за бегунами стоя. Он улыбался, видимо не сомневаясь в победе немецкого спортсмена. Но первым пришел американец.
Я видел, с какой презрительной гримасой Гитлер покинул стадион, который аплодировал американцу. Всем своим видом Гитлер показывал: чернокожий победил арийца — позор для немцев! Да, и Гитлера я видел, и его дела... После знаменитой «Хрустальной ночи»
1938 года тысячи немецких евреев хлынули к швейцарской границе. Я был тогда в Швейцарии и, узнав, что швейцарские власти не пропускают через границу этих несчастных людей, поехал туда. К сожалению, я ничем не мог им помочь. Но написал об этом репортаж. Но Гитлера боялись, поэтому, боясь испортить с ним отно-! шения, Швейцария и не пропустила через границу немецких евреев. Все они потом погибли в гитлеровских концлагерях. А вот капиталы евреев, награбленные фашистами, швейцарские банки приняли охотно.
— Вы спросите, как я попал в Лихтенштейн? Моя мать через своего отца, моего дедушку, была знакома с князем Лихтенштейнским Францем. Он был одно время послом Австро-Венгрии в России, в Санкт-Петербурге. Княжество Лихтенштейн входило тогда в состав Австро-Венгерской империи. Князь Франц был знатоком и любителем живописи. Изучая шедевры Эрмитажа и частные собрания русских коллекционеров, он подружил с моим дедушкой, директором Пажеского корпуса, который тоже обожал живопись, дружил с известными русскими художниками и стал для князя гидом и другом.
Уезжая из Санкт-Петербурга, князь сказал дедушке- «Я всегда буду рад оказать вам и вашему семейству гостеприимство в моем маленьком княжестве». Когда началось нашествие Гитлера на Францию, мама написала князю. Так я оказался в Лихтенштейне.
Во время войны Лихтенштейн, как и Швейцария, держал нейтралитет. И ужасы фашизма обошли его стороной...
После войны Эдуард Александрович забросил журналистику и стал зарабатывать деньги на организации туристических маршрутов в Лихтенштейн. Позже он открыл для туристов магазин сувениров в Вадуце, а как спортсмен организовал Олимпийский комитет Лихтенштейна и много лет является его бессменным вице-президентом. В 1980 году он впервые приехал в Москву как представитель этого Комитета и с тех пор не отрывается от России.
Первым его даром своей Родине была библиотека Дягилева-Лифаря, которую он купил на аукционе в Монте-Карло в 1975 году и подарил Академии наук СССР А по приезду в Санкт-Петербург подарил музею Шаляпина выкупленные им в Риме фамильные реликвии семьи Шаляпиных. Благодаря его усилиям прах великого певца был перевезен из Парижа в Москву и захоронен на Новодевичьем кладбище. В этом ему помог писатель Юлиан Семенов, с которым Эдуард Александрович подружил, когда тот работал корреспондентом «Литературной газеты» в Бонне.
Юлиан часто навещал меня в Лихтенштейне. А иногда жил в моем доме. Здесь он успел даже написать две книги. Здесь же и родилась у него идея издания популярной сегодня в России газеты «Совершенно секретно». Вместе с Юлианом мы занимались поисками Янтарной комнаты и организовали Комитет, в который вошли Жорж Сименон и Марк Шагал.
Убедившись в результате поисков, что Янтарная комната бесследно пропала, Эдуард Александрович помог создать новую. Она была открыта в мае 2003 года к началу празднования 300-летия Санкт-Петербурга. Дня облегчения работы реставраторов он закупил в Швейцарии и отправил в Санкт-Петербург специальные шлифовальные станки и сверла для обработки янтаря. А сколько денег было затрачено им на то, чтобы вернуть в Россию архив следователя Н. Соколова, расследовавшего убийство большевиками царя Николая II и его семьи!
Занявшись всерьез историей своей Родины, Эдуард Александрович отыскал в архивах документы, подтверждающие пребывание в Лихтенштейне великого русского полководца Александра Суворова после его знаменитого перехода через Альпы. И теперь в том месте, где останавливался Суворов, на деньги Эдуарда Александровича установлена мемориальная доска. По его инициативе и настоянию к 200-летию перехода А. Суворовым через Альпы в Лихтенштейне выпущена юбилейная почтовая марка, сразу ставшая ценнейшей среди филателистов всего мира. Он же организовал туристический маршрут, которым шли через Альпы суворовские чудо-богатыри. И сегодня на перевале Сен-Готард, который А. Суворов в донесении императору Павлу I назвал «царством ужаса», установлена конная статуя А. Суворова работы московского скульптора Д. Тугарино-ва. Стоимость статуи 150 тысяч долларов. «Деньги, -как сказал Эдуард Александрович, — собрали швейцарцы. Русские не дали ни копейки!»
А сколько ценнейших картин великих русских художников купил на различных аукционах и передал в Советский фонд культуры Эдуард Александрович! Репин, Бенуа, Коровин, Кустодиев, Левитан, Куинджи, — всех не перечесть. Сотни икон, гобеленов, рукописей, скульптур и других ценнейших экспонатов передал он в дар российским и украинским музеям. А главное, в сегодняшние тяжелые времена он помогает в России и Украине малоимущим семьям, детям. На его средства создан фонд помощи для лечения в России молодых людей, больных туберкулезом.
Труды его не остались незамеченными. Президент России. Б. Ельцин наградил его орденом Дружбы народов. А президент Украины Л. Кучма — «Знаком президента».
— А скоро, — заключил свое выступление барон, — по приглашению президента В. Путина я лечу в Москву за новым орденом.
Переведя дух, он вдруг спросил:
— Среди вас из Украины кто-нибудь есть?
Я поднял руку.
— А из какого города?
— Из Одессы.
— О! — воскликнул Эдуард Александрович, — тогда идемте в мою машину, немножко поговорим!
Я выскочил из автобуса, забыв, зачем приехал в , Лихтенштейн. Эдуард Александрович подвел меня к спортивному «Мерседесу» вишневого цвета и, вздохнув, сказал:
— Да, большевики разгромили под Херсоном наше имение и заповедник «Аскания-Нова». Там же убили мою бабушку. А в Одессе забрали у моих родителей консервную фабрику и выгнали из нашего фамильного дома. Он находится на улице Гоголя №5. Знаете такой? С атлантами?
Я не поверил услышанному!
Передо мной стоял хозяин дома с атлантами!
— Почему вы так смотрите на меня? – удивленно спросил барон.
Волнуясь, я рассказал о моем знакомстве с этим домом, о погибшей в гетто жительнице дома, художнице Елизавете Абрамовне Геллер, и о том, что во время оккупации фашистами Одессы в этом доме жил немецкий генерал.
— О! — снова воскликнул он, — спасибо за такие уникальные подробности. За это я подарю вам свою книгу. Там есть немножко и про этот дом. Я был в Одессе, когда праздновалось 200-летие этого замечательного города. И фотографировался возле «Дома с атлантами».
Он протянул мне книгу.
— Давайте надпишу. Как вас зовут?
...Возвратившись из Лихтенштейна, я несколько дней не выпускал эту книгу из рук. Она издана в Москве в 2001 году и называется так: «Барон фон Фальц-Фейн. Жизнь русского аристократа».
Эдуард Александрович надиктовал книгу московской журналистке Надежде Данилевич, которая в течение нескольких лет работала у него секретарем. Книга захватывает с первых страниц. Вот, например, такой эпизод:
«Когда Эдди было 11 лет, он услышал от взрослых, что в Ниццу пришел пароход из Советской России. Не говоря никому ни слова, он сел на велосипед и поехал в порт. Подъехав к пароходу, он крикнул матросам: «Эй, я тоже русский!». А они ответили: «Убирайся отсюда, сволочь эмигрантская!».
Домой Эдди пришел в слезах. Мать отругала его и сказала, чтобы он больше никогда не разговаривал с советскими людьми. «Они все хамы».
Этот эпизод заставил меня вспомнить точно такую историю. Как-то мой теплоход «Аркадий Гайдар» пришел в Марсель. На следующий день на судно поднялся пожилой мужчина в потертой шляпе. Приподняв шляпу, он поздоровался со стоявшими у борта матросами и сказал: «Ребята, можно с вами немного поговорить. Я русский, но на этой чужой земле нашего языка никто не знает».
В это время на палубе появился помполит — помощник капитана по политической части. Услыхав слова незнакомца, он подскочил к нему и крикнул: «Нет! С предателями Родины нам не о чем говорить. Убирайтесь!».
Незнакомец грустно улыбнулся, покорно сошел на причал и побрел в сторону города...
Но вернемся к книге.
Среди известных всему миру людей, с которыми дружил Эдуард Александрович, с такими, например, как Владимир Набоков, кстати, он был его родственник, Жорж Сименон, Марк Шагал, Пьер Карден, Майя Плисецкая, я увидел имя известного советского искусствоведа Ильи Зильберштейна. Его очерки о поисках русских культурных сокровищ за границей я читал в советские времена в журнале «Огонёк». А вот как рассказывает о знакомстве и дружбе с этим ученым Эдуард Александрович:
«В 1975 году я поехал на аукцион «Сотби» в Монте-Карло. Там продавалась библиотека старинных русских книг Сергея Лифаря, многие из которых собирал всю жизнь Дягилев. В первый же день аукциона я набрал сотню книг. На другой день, как только продолжился аукцион, в зал ворвался человек, бросился к аукционисту и что-то у него спросил. Тот показал на меня. Этот человек подбежал ко мне и заговорил по-французски с ужасным акцентом. Я сразу понял, что он из России, и перешел на русский. Он страшно порадовался:
— Голубчик, да вы наш!
— Допустим, не ваш. Но я вас люблю. Переживаю за вас. Хотел бы вам помочь, но из посольства меня гонят. Не дают визу в Россию. Я ведь «враг народа». Это сразу видно, правда?
— Шутить потом будем. Ответьте, книгу о море вы купили ? Да или нет? Меня повесят, если я ее не привезу!
— Не бойся. Никто тебя не повесит. Вот тебе книга. Вези домой. И скажи, что это подарок одного русского, который помнит и любит Родину. Несмотря на то, что нас выгнали, имущество отобрали, а бабушку, которая построила в Херсоне больницу для бедных и всю жизнь помогала простым людям, расстреляли.
Мы обнялись и с тех пор до конца его дней дружили.
Это был Илья Самойлович Зильберштейн. Он имел полномочия от имени музеев, архивов и библиотек разыскивать за границей культурные ценности. На аукцион в Монте-Карло он приехал по поручению Публичной библиотеки имени Ленина купить редкую книгу XVIII века о море. Книгу купил я и с радостью отдал ее Илье Самойловичу. Именно он приблизил меня к России. Он вернул на Родину имена многих несчастных эмигрантов. Мемуары Александра Бенуа и Константина Коровина были опубликованы в Москве и стали бестселлерами благодаря ему. Я помню, как он жаловался, что имя Бенуа было в СССР под запретом. Он с большим трудом опубликовал по нему некролог. Он же внес свой вклад в реабилитацию частного собирательства, создав в Москве музей личных коллекций. Постоянно через журнал «Огонек» он рассказывал о своих находках за границей. Он первый начал с уважением писать о русской эмиграции, о Сергее Лифаре например. Обо мне и моей коллекции картин он рассказывал в «Огоньке» и в «Литературной газете»...
Я тепло попрощался с бароном. Но пока я с ним беседовал, сидя в его машине, нас загнал в машину дождь, экскурсанты, с которыми я приехал в Лихтенштейн, закончили обзор города Вадуц и возвратились к автобусу. Сел в автобус и я, нисколько не жалея, что не осмотрел достопримечательности столицы княжества. Встреча с бароном фон Фальц-Фейном, хозяином «Дома с атлантами», стоила нескольких экскурсий!
А вскоре, в канун Нового 2003 года, в телевизионной программе «Время» я увидел Эдуарда Александровича в Кремле. На глазах миллионов телезрителей президент России Владимир Путин наградил его орденом Почета. Вместе с ним получили орден Муслим Магомаев и другие известные деятели российской культуры.
Увидев Эдуарда Александровича на экране телевизора, мне захотелось крикнуть: «Дорогой барон, есть новости! Скульптурная группа «Атланты» с улицы Гоголя возведена в ранг официальной эмблемы Всемирного клуба одесситов под патронажем Михаила Жванецкого. А одесское издательство «Оптимум», руководимое известными в Одессе издателями Борисом Эйдельманом и Александром Таубеншлаком, для серии книг «Вся Одесса» тоже сделали фирменной маркой ваших атлантов!
Но я, конечно, не сказал этого, а только помахал барону рукой.
Воспоминания на Суэцком канале
Как я уже писал в начале этой книги, по возвращении в Одессу из Сингапура, мне довелось сделать еще один короткий рейс. Перегнать из Одессы в Порт-Саид проданное на металлолом небольшое судно.
За долгие годы плаваний мне много раз приходилось проходить Суэцкий канал. Но во времена горбачевской перестройки, когда грузооборот Советского Союза резко сократился, мой постоянный теплоход «Аркадий Гайдар», плавая между портами Юго-Восточной Азии, перестал приходить в Одессу. Экипаж меняли самолетами. Поэтому я стал забывать, как выглядит
Суэцкий канал.
И вот — я снова здесь.
В Порт-Саид, где формируют караваны судов для прохода по каналу, мы пришли ранним утром и стали на якорь рядом с набережной, напротив пустого постамента, на котором возвышалась когда-то бронзовая статуя французского инженера Фердинанда Лессепса, строителя Суэцкого канала.
За те несколько лет, что я не был в Порт-Саиде, недалеко от набережной поднялась красавица-мечеть, выросли новые дома, да и сама набережная помолодела, протянувшись к слепящей синеве Средиземного моря. И лишь этот пустой постамент угрюмо серел в тени пальм, как всеми забытый кладбищенский памятник.
А ведь я видел статую Фердинанда Лессепса! Видел в тот самый день, когда восторженная толпа египтян под свист и улюлюканье мальчишек стаскивала ее с постамента.
Я плавал тогда 4-м механиком на танкере «Херсон». Следуя из Одессы в Суэц с грузом дизельного топлива, мы пришли в Порт-Саид и в ожидании лоцманской проводки по каналу отдали якорь именно здесь, напротив памятника Фердинанду Лессепсу.
Было это 26 июля 1956 года. В тот день президент Египта Гамаль Абдель Насер объявил о национализации Суэцкого канала, принадлежавшего англо-французскому капиталу. И в ознаменование этого события статуя французского инженера, являвшаяся для египтян символом колониализма, грохнулась на землю.
Точно так, как рушились и у нас памятники советским вождям...
Так вот. Когда на сваленной статуе француза полуголые мальчишки начали отплясывать какой-то неистовый танец под аплодисменты собравшейся на набережной толпы, наш помполит, сорвав с головы фуражку, закричал: «ура!». И все, кто были рядом со мной на палубе, подхватили этот крик. В советских газетах египтян называли нашими братьями...
И это «ура!» было выражением солидарности с братским египетским народом.
Вместе со всеми кричал «ура!» и я, не подозревая, что это событие в самом скором времени повлияет на мою судьбу.
Как я уже сказал, был июль 1956 года. В феврале того же года на весь мир прозвучал доклад, сделанный Н. С. Хрущевым на XX съезде КПСС о культе личности И. Сталина и творимых им беззакониях.
Из советских лагерей начали выпускать политических заключенных. Об этом знают все. Но не все знают, что и морякам с «закрытым семафором» или с «завязанным мешком», то есть — лишенным права на загранплавание, начали открывать визы.
Получил визу и я, плавая до этого в каботаже на пассажирской линии Одесса — Батуми. И рейс на танкере «Херсон» был моим первым, после сталинских времен, заграничным рейсом.
Вернувшись после суэцкого рейса в Одессу, я сошел в отпуск. Было это в конце августа. В сентябре женился. А в октябре получил назначение на новый танкер «Славгород», строительство которого заканчивалось на Николаевском судостроительном заводе. В ноябре танкер должен был выйти в первый рейс.
В тот год я был самым счастливым человеком! Любимая девушка стала моей женой, а виза открыла мир, познать который я мечтал с детства. О тройственной агрессии Англии, Франции и Израиля против Египта я узнал в Николаеве.
Это началось в октябре, в ответ на национализацию Насером Суэцкого канала. Ведь не только акции Компании Суэцкого канала не принадлежали египтянам. Даже лоцманы на канале были только англичане и французы. А на часах перед зданием Управления Суэцкого канала, расположенным на набережной Порт-Саида, всегда стоял английский солдат.
Узнав об этой агрессии, то есть, начавшейся войне, я не придал ей никакого значения. Даже вспыхнувшее в те дни восстание в Венгрии против диктаторской политики Советского Союза тоже прошло мимо моего сознания. Какое до всего этого мне было дело, если с утра до вечера я пропадал в машинном отделении «Славго-рода», осваивая сложные системы и механизмы, наблюдая за монтажными работами, а по вечерам, вернувшись в гостиницу и наскоро поев, садился за изучение инструкций и наставлений по эксплуатации нового для меня огромного океанского танкера!..
Наступил дождливый ноябрь. За ним пришел холодный, с первыми заморозками декабрь. А выход «Славгорода» из завода каждый раз откладывался. Причин было много. То не брался под нагрузку дизель-генератор, и судно не могло перейти на освещение от собственной электростанции. То не давали нужной производительности грузовые насосы, которые должны были обеспечить выгрузку жидких грузов. А то не срабатывала автоматика парового котла, и заводские наладчики, расстелив прямо в котельном отделении чертежи и схемы, ломали головы над этой загадкой.
В довершение всего во время пробного пуска главного двигателя что-то оглушительно грохнуло, и машинное отделение заволокло черным дымом. Двигатель остановили, разобрали и выяснили — лопнула цилиндровая втулка. И снова пришлось ждать у заводского причала, пока втулку весом почти в тонну везли из Ленинграда с завода «Русский дизель», где строился двигатель для «Славгорода».
Последние дни стоянки танкера в заводе я почти не спал. Стараясь вытолкнуть судно к Новому году, чтобы выполнить годовой план, завод работал в три смены. И я, как и другие механики, почти не выходил из машинного отделения, принимая у сдаточной команды завода механизмы и системы «Славгорода».
Но больше всех доставалось старшему механику Ивану Викентьевичу Врублевскому. Этот пожилой, много повидавший на своем морском веку человек в любое время суток спускался то в машинное отделение, то в и гулкие грузовые танки и в другие отсеки судна, где шли; самые ответственные монтажные работы. Он все хотел видеть и пощупать сам. «С морем шутки плохи, — говорил Иван Викентьевич, — если не доглядим здесь, горько будем плакать там».
И если мы, младшие механики, ругались только с рабочими, заставляя их переделывать брак, то Ивану Викентьевичу приходилось ругаться и с заводским начальством, и с приехавшими в Николаев представителями пароходства, торопившими его и капитана подписать приемный акт.
Проходя как-то по палубе, я слышал, как один из этих представителей выговаривал стармеху:
— Своими придирками к заводу вы срываете и судостроителям, и пароходству годовой план! «Слав-город», во что бы то ни стало, должен к 3 1 декабря стать под погрузку!
На что Иван Викентьевич резко ответил:
— В море идти мне, а не вам. И пока завод не выполнит мои требования, акт приемки судна я не подпишу!
Наконец настал день выхода «Славгорода» в море. Было это в самый канун Нового 1957 года.
Утром в пахнувшей свежей краской столовой танкера нас собрал помполит Анатолий Георгиевич Фомин. Поговаривали, что до «Славгорода» он был ка-I ким-то крупным милицейским чином. Не знаю, так это было или нет, но вместо «Зайдите в мою каюту», он говорил: «Зайдите в мою комнату», трапы называл лестницами, швартовные концы веревками, а спустившись однажды из любопытства в машинное отделение, удивленно спросил: «Как вы в этом грохоте работаете?». А вот взгляд у него, действительно, был какой-то милицейский, — подозрительный, прощупывающий.
Напомнив, что в предстоящем заграничном плавании мы не должны забывать о происках врагов социализма, быть бдительными, не поддаваться на всевозможные провокации и гордо нести звание советских моряков, он сделал краткий обзор международных событий и в заключение сказал, что, благодаря твердой и принципиальной позиции Советского правительства во главе с верным ленинцем Никитой Сергеевичем Хрущевым, авантюра Англии, Франции и Израиля на Ближнем Востоке сорвана, и войска агрессоров убрались из Египта.
Все зааплодировали. А капитан Мостепаненко весело воскликнул:
— Ну вот, теперь можно и под погрузку. А потом — на Суэц!
Новый год мы встретили на ходовых испытаниях, в море. А в первых числах января, высадив на рей-I де Очакова сдаточную команду завода и маляров, докрашивавших жилые помещения, пришли в Одессу и ошвартовались в нефтегавани.
Жизнь танкера «Славгород» началась!
Пока мы стояли у причала, я, с разрешения старшего механика, съездил домой, попрощался с женой, с родителями и вернулся на судно.
Танкер грузится быстро. Уже к рассвету следующего дня, тяжело осев в воду, «Славгород» отошел на рейд и отдал якорь недалеко от маяка. Сюда нам должны были доставить на барже пресную воду и продукты. Вахта моя начиналась с восьми утра.
Наскоро выпив в кают-компании чай, я побежал в каюту, переоделся в рабочий комбинезон и спустился в машинное отделение. Настроение у меня было приподнятое. Тяжелейшая приемка судна закончена! Старший механик на собрании экипажа, когда закончились ходовые испытания, объявил мне благодарность. А до выхода в заграничный рейс остаются считанные часы. Как же мне было не радоваться!
Принимая вахту у третьего механика Бориса Галенко, я заметил на работающем дизель-генераторе низкое давление масла. Очевидно, забился масляный фильтр. По всем канонам почистить его должна была сдающая вахта. Но Борис выглядел уставшим, отход на рейд был на его вахте, да и дизель-генератор был в моем заведовании. Поэтому, хлопнув Бориса по плечу, я сказал:
— Вахту принял. Пей чай и ложись спать!
Обрадованный Борис поторопился наверх, а я, запустив в работу резервный дизель-генератор, остановил работавший и, вооружившись гаечным ключом, полез под плиты вскрывать фильтр.
Потом я взял ведро, набрал в него соляр и только начал мыть забившиеся пластины, как увидел спускавшегося в машинное отделение вахтенного матроса.
— Тебя вызывает капитан!
— Меня?
— Да. Он велел немедленно прибыть к нему в каюту.
Отставив ведро с мокнувшими в нём пластинами фильтра, вытерев наскоро ветошью руки, я поспешил наверх, гадая, зачем мог понадобиться капитану.
Когда я вошел в капитанский салон, то сразу увидел старшего механика. Он нервно курил, хотя, как знали на танкере все, Иван Викентьевич закуривал в редких случаях. Капитан, обычно веселый, тоже выглядел каким-то хмурым. А за журнальным столиком сидел незнакомый мне человек и что-то писал. При моем появлении он поднял голову и с любопытством посмотрел на меня.
— Товарищ капитан, 4-й механик Хасин по вашему приказанию прибыл! — доложил я по-военному, хотя в торговом флоте такие доклады не приняты.
Капитан вдохнул, отвел от меня взгляд и каким-то неестественным голосом произнес:
— Вот из отдела кадров приехал инспектор Юрков. Вас списывают.
Меня словно ошпарили кипятком:
— Списывают... За что?
— За что, не знаю. Ни у меня, ни у старшего механика к вам претензий нет. Может быть, товарищ Юрков объяснит?
Инспектор встал, попросил у старшего механика сигарету, не спеша, закурил и, как-то странно улыбнувшись, сказал:
— Сейчас на катер замена приедет. Надо быстро переодеться и собрать вещи. А объясняться будем на берегу. Понял?
Я кивнул и, чувствуя, как глаза наполняются слезами, быстро вышел в коридор.
«Что я мог натворить? За что меня списывают?» -эта мысль жгла огнем.
На переходном мостике, который вел от спардека, передней надстройки танкера, где жил капитан и штурманский состав, в кормовую надстройку, где жили механики, матросы и мотористы и где находилось машинное отделение, я вспомнил о разобранном фильтре.
«Собрать вещи». Нет, сначала я соберу фильтр! Я не случайный человек на судне, я моряк!
С этими мыслями я спустился в машинное отделение и, размазывая по лицу грязные слезы, начал лихорадочно собирать фильтр...
Когда я вылез из-под плит, передо мной стоял Юрков.
— Ты что, ненормальный? Тебе замена приехала, а ты с дизелем возишься. Собирайся скорей!
...Приехав на берег с обшарпанным чемоданом в руке, я вышел за ворота порта и стал думать: «Куда идти? Пойти к матери (она жила недалеко от порта в начале Дерибасовской)? Услышав мой рассказ, она расплачется. К родителям жены? Но как я объясню им такое скорое возвращение? Я же только попрощался с ними. Да и что они подумают обо мне? Скажут, тоже — нашла мужа...».
День был тусклый, морозный. И то ли от холода, то ли от нестерпимой обиды меня начал бить озноб. Так чувствует себя, наверно, выгнанная на улицу собака, преданно служившая хозяевам и чем-то не угодившая им...
Постояв еще немного, отказавшись от услуг подъехавшего ко мне такси, я решил идти на работу к жене. Она работала секретарем в тресте «Главнефтеснаб», который находился на улице Ленина, ныне — Ришельевской.
К моему удивлению, жена восприняла случившееся со мной внешне спокойно. Только сказала:
— А что еще можно ждать от этих сволочей?
И вдруг спохватилась:
— Ты же голодный! Идем домой, покормлю.
Отпросившись с работы, она взяла меня крепко под „
руку:
— Не волнуйся. Как-нибудь проживем.
Подходя к нашему дому на улице Бебеля (ныне Еврейская), я вдруг увидел мать жены, мою тещу. Она шла нам навстречу. Заметив меня, воскликнула:
— Ой, хорошо что ты здесь! За тобой приезжала какая-то машина. Сказали, чтобы ты бежал в отдел кадров к Юркову. Знаешь такого?
Не задавая лишних вопросов, мы с женой развернулись и бегом пустились по направлению к Приморскому бульвару, где в то время находился отдел кадров пароходства.
Когда я влетел в кабинет Юркова, он разговаривал по телефону. Увидев меня, сказал в трубку:
— Он уже здесь. Да, да, прибежал.
И, положив трубку, скомандовал:
— Беги в порт. Если доберешься на рейд, пойдешь в рейс. Понял?
Спустившись бегом по Потемкинской лестнице, мы промчались через проходную порта, где оторопевший охранник даже не спросил наши документы и стали, как вкопанные, у кромки воды. Дальше было море...
— Что теперь? — спросила запыхавшаяся жена.
Я с тоской посмотрел на рейд. «Славгород» стоял за маяком, словно ожидая меня. Но как на него попасть?
И тут я увидел шагающего по причалу Виктора Ивановича Копанева. Я учился у него на курсах механиков, а на нашей свадьбе Виктор Иванович был одним из самых почетных гостей.
Во время войны Виктор Иванович Копанев плавал в северных караванах, возил из Америки и Англии оружие и боеприпасы для сражающейся Красной Армии. Горел в море от бомб фашистской авиации. Тонул, но чудом спасся. И уже после войны, будучи старшим механиком черноморского теплохода «Фридрих Энгельс», снова плавал в Америку.
Кстати, вскоре после окончания Великой Отечественной войны, когда Черноморское пароходство, потерявшее в борьбе с немецким фашизмом почти весь свой флот, начало пополняться немецкими судами, получаемыми Советским Союзом в счет репарации, из Одессы в Нью-Йорк и в другие порты Соединенных Штатов Америки стали регулярно ходить пассажирские и грузовые суда. Из пассажирских судов это были «Россия» и «Победа». А из грузовых — «Краснодар», «Адмирал Ушаков», «Генерал Черняховский» и «Фридрих Энгельс».
Лишь в конце 1949 года, в разгар кампании по «борьбе с безродным космополитизмом», когда противостояние между СССР и США приняло необратимый характер, вошедший в историю международных отношений под названием «холодная война», рейсы из советских портов в США прекратились. Возобновились они лишь спустя много лет, в середине семидесятых , годов прошлого века, после визита в Москву тогдашнего президента США Ричарда Никсона...
Так вот, о Викторе Ивановиче Копаневе.
В 1949 году, вернувшись на теплоходе «Фридрих Энгельс» из Нью-Йорка в Одессу, он сошел в отпуск. А когда пришел после отпуска в отдел кадров за получением направления на судно, узнал, что уволен из пароходства!
Ретивые работники отдела кадров, борясь, в соответствии с установками Коммунистической партии и правительства, с «безродными космополитами», увольняли тогда из пароходства поляков, греков, болгар и прочих «инородцев», несмотря на то, что эти люди родились в Одессе, из Одессы были призваны на Великую Отечественную войну и наравне с другими гражданами Советского Союза героически сражались за свою социалистическую Родину.
У Виктора Ивановича Копанева тоже оказался «криминал». По национальности он был русский. Но, заполняя «Личное дело моряка заграничного плавания», указал, что в роду у него кто-то из родственников был грек. Это и послужило причиной увольнения.
Так что «великий вождь и учитель» советского народа Иосиф Виссарионович Сталин принял у Адольфа Гитлера эстафету не только «по окончательному решению еврейского вопроса», но и все аспекты расовой теории по чистоте арийской крови...
Уволенный из пароходства, старший механик Виктор Иванович Копанев, имевший за плавания в смертельно опасных рейсах несколько правительственных наград, в том числе и высшую награду Советского Союза — орден Ленина, с трудом устроился на работу в портофлот групповым механиком.
Вот его-то и увидели мы в тот морозный январский день 1957 года на причале Одесского порта.
Узнав, в чем дело, Виктор Иванович скомандовал:
-За мной!
И уже втроем мы побежали к зданию Управления портофлотом.
Выпросить для меня катер Виктору Ивановичу ничего не стоило. И минут через десять, попрощавшись с ним, расцеловавшись с женой, я уже мчался на рейд...
Позже я узнал от Юркова, почему меня списали, а потом вернули на «Славгород».
Когда танкер погрузился в нефтегавани, он должен был идти в Египет, в Александрию. А туда, в результате войны с Израилем, путь евреям был заказан. Даже советским. Так решили в КГБ. И когда Юрков послал туда на согласование судовую роль, меня вычеркнули. Но в тот же день диспетчерский аппарат пароходства рейс поменял. Груз переадресовали в Бельгию, в Антверпен. В практике международной торговли это делается повседневно. И Юрков, узнав об этом, позвонил в КГБ и выпросил для меня разрешение вернуться на судно. Это, Покажется невероятным, но было именно так. А сделал это Юрков потому, что я, узнав о списании, не бросился в каюту собирать вещи, а побежал в машинное отделение приготовить к работе дизель, чтобы судно могло спокойно сняться в рейс. Юрков, сам механик по профессии, оценил мой поступок и настоял, чтобы в рейс на Бельгию пошел я.
А с Гришей Юрковым и с его милой женой Нилой мы потом долгие годы дружили...
Но продолжу рассказ.
По иронии судьбы, выгрузившись в Антверпене, мы пошли на Черное море. Только не в Одессу, а в румынский порт Констанцу и — погрузились на Александрию.
Радости моей не было предела! Назло тем, кто не хотел пустить меня в Египет, прогуляюсь по улицам Александрии!
Но — не тут то было...
На подходе к берегам Египта, поздно вечером, ко мне зашел помполит. Он часто заходил ко мне. Комсомольцы избрали меня редактором судовой стенной газеты. Я выпускал ее озорной, с выдумкой, и само ее название — «Полундра!» — предупреждало лодырей и разгильдяев. На языке моряков «Полундра!» — означает — «Берегись!».
Помполит подсказывал мне темы заметок, приносил свои статьи. Так что визиты его ко мне не были редкостью. Кроме того, я занимался и художественной самодеятельностью. Я играл на пианино, а в столовой «Славгорода» стоял хороший чешский инструмент. Я выявил среди матросов несколько хороших голосов, нашел и чтецов, написал сценарий и 23 февраля, в День Советской Армии и Военно-Морского флота, который в те времена широко отмечался в Советском Союзе, мы несмотря на штормовую погоду (в тот день «Слав-город» проходил Бискайский залив, известный своими постоянными штормами), мы дали для экипажа концерт, за который помполит на очередном судовом собрании меня персонально похвалил.
Так что, увидев в дверях своей каюты Анатолия Георгиевича, я нисколько не удивился. Хотя час для визита был поздний.
— Слушайте внимательно, — насупившись, сказал помполит. — Утром мы приходим в Александрию. Из каюты выходить вам нельзя. Арабы могут вас убить. Они злы на Израиль, а вы еврей. На вахту тоже ходить не будете. Я уже предупредил старшего механика. И в кают-компании не появляйтесь. Буфетчица принесет вам еду. Сюда, в каюту. Вы поняли? За вашу безопасность несу ответственность я.
Слова помполита ударили меня словно током.
— Анатолий Георгиевич, — взмолился я. — Ведь в моем паспорте моряка не указана национальность. Там пишется, что я гражданин Союза Советских Социалистических республик. И все! Откуда же арабы будут знать, кто я такой? Наш повар, Аракел, хоть и армянин, но больше похож на еврея, чем я. Вы же сами как-то на эту тему шутили. Выходит, его тоже могут убить?
— Вы поняли, что я вам сказал? — раздраженно спросил помполит. — Из каюты не выходить!
И, хлопнув дверью, ушел.
Александрия. Шумный, грязный и жаркий арабский порт...
Не успели мы пришвартоваться, как на палубе и в жилых помещениях послышались громкие гортанные голоса. Сидя в каюте, я слышал, как помполит объявлял по судовой трансляции фамилии увольняющихся в город. Слышал, как бегали по коридорам ребята, собираясь в увольнение. А я — арестант. Еврей...
В дверь постучали. Буфетчица Надя принесла завтрак.
— Ты что, больной?
— Нет.
— Так чего я должна носить тебе кушать. Лень прийти в кают-компанию? У меня и без тебя дел хватает!
Что я мог ей сказать?..
Зашел старший механик.
Иван Викентьевич Врублевский, как и Виктор Иванович Копанев, проплавал всю войну. Не раз попадал в море под бомбежки и обстрелы. Во время авианалетов : безотлучно находился в машинном отделении, выполняя команды с мостика по маневрированию судна, которое уклонялось от фашистских бомб. После войны принял в Германии теплоход «Адмирал Ушаков» и плавал на нем в Америку. После американских рейсов тоже сидел долгое время без визы. На вид он был строгим, иногда даже грубым. Но на самом деле это был очень душевный человек, в этом я убеждался не раз.
Так и теперь.
Посмотрев на меня сочувственно, сказал:
— Как говорил мудрый царь Соломон: «Все проходит», и это пройдет. Только дизеля наши скучают без вас...
Размяв в пальцах сигарету, но так и не закурив, ушел. И вдруг — дверь распахнулась без стука. Я увидел двух арабов похожих на разбойников из сказок «Тысяча и одной ночи». Смуглые, усатые, в каких-то балахонах.
«Ну, — подумал я, — все».
И тут услышал:
— Мистер, мистер...
Открыл глаза. Если бы пришли убивать, вряд ли назвали бы «мистером».
Арабы подбежали к стоящему у иллюминатора столу и быстрыми движениями, как фокусники, разложили передо мной целый базар. Чего здесь только не было! Безделушки из бронзы, часы, какие-то сверкающие кольца, браслеты, стеклянные статуэтки, зажигалки, перочинные ножики...
— Мистер, ченч!
Я уже знал это английское слово — «обмен»!
Пока я соображал, что бы им предложить в обмен на приглянувшийся мне перочинный ножик с перламутровой ручкой, арабы распахнули шкаф, схватили новый комбинезон, рубашку, туфли, уложили все это в мешок, движением фокусников спрятали товар и — исчезли.
Когда я понял, что произошло, стал хохотать.
На меня напал истерический смех. А может, это был нервный срыв. Не знаю. Но если бы кто-то заглянул в это время в каюту, решил бы, что я сошел с ума.
Успокоившись, я позвонил помполиту.
— Анатолий Георгиевич, у меня только что были арабы. Национальностью моей не интересовались, а вот комбинезон, туфли и рубашку украли. Вернее, забрали. На моих глазах. Можно мне выйти хоть на палубу. Вы же слышите, я — жив.
— Издеваетесь? — взорвался помполит. — Или я не ясно все объяснил? В Одессе объяснят яснее!
Да, с приходом в Одессу объяснили...
Я снова был списан. И надолго.
Но на этот раз списали не только меня. Списали всех работавших на судах Черноморского пароходства евреев. Нас оказалось всего 17 человек. Перевели на низшую должность начальника отдела оперативного планирования пароходства, известного всем морякам экономиста Гринберга. И он, узнав об этом унижении, умер от инфаркта прямо в кабинете. Вот чем обернулась для советских евреев «тройственная агрессия».
По утрам мы собирались возле отдела кадров в надежде получить хоть какую-нибудь работу. Юркова уже не было, он пошел плавать. А новый инспектор при виде меня задавал один и тот же вопрос:
— Вы принесли заявление на увольнение?
— С какой стати? Хотите, увольняйте сами. — отвечал я.
Но такой команды кадровик, очевидно, не получал. И, поправив очки, углублялся в бумаги.
А я, потоптавшись перед его столом, уходил.
То же было и с другими товарищами. Некоторые, не выдержав, уволились.
Я не сдавался...
В эти невеселые дни я познакомился и подружил с одним парнем, который по общему несчастью попал в нашу компанию. Звали его Лев. Фамилия была Мильш-тейн. Он плавал третьим штурманом на пароходе «Измаил». Он рассказал мне, что хотел вступить в Коммунистическую партию. Рекомендации ему дали капитан и старший механик. Третью рекомендацию дал ему старый коммунист, боцман, провоевавший всю войну в морской пехоте. Лев был отличным штурманом, и на судовом партийном собрании за его прием в партию коммунисты судна проголосовали единогласно. Но когда помполит принес бумаги на утверждение в партком пароходства, то секретарь парткома, прочитав протокол собрания, возмутился: «Кого вы принимаете в партию? Мало, что он Мильштейн, еще и Срулевич!» Да, отчество Льва Мильштейна было Срулевич...
И только спустя несколько лет, а мы со Львом после рейсов встречались, он рассказал, что когда он сменил отчество на Семенович, его приняли в партию...
Был среди нас тогда и один невинно пострадавший, русский парень, по фамилии Розенфельд. В 1933 году его взяла из детдома и усыновила еврейская семья, дав ему свою фамилию. В гражданском паспорте, который он показывал нам, писалось — русский. Но фамилия... и человек из-за нее пострадал.
Когда он в очередной раз, с отчаянием приговоренного к смерти, опрашивал нас: «Ну за что меня? За что?», ему отвечали: «Пошел вон, жидовская морда!». Так мы шутили, хотя было не до шуток...
Вот таким был для нас 1957 год. Не сталинский уже, а хрущевский. И все же настал день, когда я снова вышел в море. Может быть, помогло то, что я писал во все инстанции, задавая один и тот же вопрос: «Прошу объяснить, почему меня лишили работы?». При этом я прикладывал свои блестящие характеристики. А может быть, что-то изменилось в сознании тех, кто дал кадровикам команду — списать на берег евреев?
Не буду гадать. Не знаю . Но день такой наступил... Было это уж е в конце 1957 года. Пришел ко мне домой какой-то парень, спросил:
— Ты Хасин?
Я ответил:
— Да.
— Тебя вызывает в отдел кадров инспектор Борисов.
В тот же день я ушел в рейс...
Вот такие воспоминания нахлынули на меня в Порт-Саиде, когда я увидел пустой постамент, на котором стояла когда-то статуя строителя Суэцкого канала французского инженера Фердинанда Лессепса...
Породненная с морем
Этот день в Ассоциации бывших узников гетто и нацистских концлагерей был обычным рабочим днем. Телефонные звонки, посетители, просьбы, вопросы.
Но парень, который пришел в этот день в Ассоциацию, ни о чем не спрашивал и ничего не просил. Слегка заикаясь, он назвался Олегом и положил передо мной потертую коленкоровую папку.
— Посмотрите, пожалуйста.
Я раскрыл папку и увидел фотографию женщины в морской форме.
Лицо ее показалось мне очень знакомым.
— Это моя бабушка, — сказал Олег. — Она давно умерла. Но она была узницей фашистского концлагеря еще до нападения Гитлера на Советский Союз. Она плавала на судах Черноморского пароходства. Но там ее уже забыли. Пусть ее помнят хотя бы в вашей Ассоциации.
И, оставив папку, он ушел.
Когда схлынул поток посетителей, я стал рассматривать содержимое папки. Кроме фотографии там оказалось еще и несколько старых газет. А под ними — диплом капитана дальнего плавания на имя Берты Яковлевны Рапопорт.
Так вот почему мне знакомо это лицо!
Кто же в Черноморском пароходстве, где я проработал свыше пятидесяти лет, пройдя путь от кочегара до старшего механика океанских судов, не знал Берту Яковлевну Рапопорт, «легендарную Берту», как называли ее моряки.
Их было всего две женщины в Советском Союзе с дипломами капитанов дальнего плавания: на Дальнем Востоке — Анна Ивановна Щетинина и в Черноморском пароходстве Берта Яковлевна Рапопорт.
Я развернул пожелтевшие газеты. Одна Одесская, «Большевистское знамя» за 5 июня 1939 года, другая «Вечерняя Москва», зато же число. В обеих под огромными заголовками сообщалось о возвращении в Одессу на пассажирском теплоходе «Армения» из фашистского плена большой группы советских моряков. Среди них была и старший помощник парохода «Катаяма» Берта Рапопорт.
1939 год...
Мне было тогда всего 9 лет, но я хорошо помню очереди у кинотеатров, где показывали кинохронику, снятую Романом Карменом в пылающих городах Испании. Помню названия населенных пунктов, где шли ожесточенные бои с фашистами: Уэска, Брюнете, Теруэль. И огромную карту этой страны, вывешенную в Городском саду, возле которой собиралась сначала шумная, а потом все более сдержанная толпа одесситов.
И еще помню — испанских детей, которых, спасая от бомбежек, привозили морем в Одессу. И мы, пионеры, стройными колоннами, под звуки горнов и барабанов, ходили в порт встречать маленьких испанцев у трапов судов.
«Но пассаран!» — «Они не пройдут!».
Этими обжигающими, как испанское солнце, словами, одесситы выражали свою солидарность с отчаянной борьбой почти безоружного народа, мужественно преградившего путь фашизму.
А началось там все с простой фразы: «Над всей Испанией безоблачное небо». Этот сигнал к фашистскому мятежу прозвучал в эфире 18 июля 1936 года. Мятеж против законного испанского республиканского правительства возглавил генерал Франко.
Ему сразу начали помогать соседи и единомышленники — Гитлер и Муссолини. Республиканцам — далекий Советский Союз.
Каждый день уходили из Одессы к берегам Испании суда — с оружием, продовольствием, медикаментами. Но путь был не близок. И опасен. И возвращались не все...
На пути в Испанию были потоплены черноморские суда-«Тимирязев», «Благоев», «Комсомол». Были захвачены в плен — «Цюрупа», «Макс Гельц», «Постышев», «Максим Горький», «Катаяма». И моряки этих судов, став узниками франкистов, первыми испытали на себе, что такое фашизм.
Испытала это и Берта Яковлевна Рапопорт...
И вот теперь, спустя много лет после тех событий, я держал в руках ее диплом и, читая скупые, но выразительные слова: «настоящий диплом на звание капитана дальнего плавания выдан...», вспоминал наше знакомство.
Было это зимой 1949 года. Пароход «Очаков», на который я был назначен кочегаром, стоял на Одесском рейде в ожидании топлива. На пароход я должен был прибыть к восьми часам утра. В порт я прибежал к семи. Но море штормило, и рейдовый катер за маяк не шел.
Стоя на обледеневшем причале, я со страхом думал: «Что же теперь будет?». Ведь в те времена за опоздание на работу судили.
Вдруг ко мне подошла женщина в стеганке и берете с «крабом».
— Опаздываешь?
— Ага.
— Какой пароход?
— «Очаков».
— Иди за мной.
Я даже не спросил: «Куда?». Тон этой женщины и весь ее облик подействовали на меня завораживающе.
У Платоновского мола дымил буксир «Форос».
Женщина подошла к скрипучей сходне и крикнула вахтенному:
— Позови капитана!
Когда появился капитан, она сказала:
— Петрович, отвези парня на «Очаков». Наряд получишь потом.
Так я не опоздал на пароход.
Это и была Берта Яковлевна Рапопорт, в то время диспетчер портофлота.
О ее должности я узнал от капитана «Фороса». И пока буксир, зарываясь в волны, вез меня на «Очаков», я узнал еще и то, что Бергу Яковлевну уволили из пароходства. Поэтому она работала в порту.
— Такую Берту! — сокрушался седоусый капитан, ворочая тяжелый штурвал. — И за какие только грехи? Я же с ней на «Катаяме» плавал. Лучшим штурманом Черноморского пароходства была!
А ее «грехи» стали вскоре и моими «грехами». После недолгого рейса на «Очакове» уволили из пароходства и меня. В стране разгоралась кампания по борьбе с «безродными космополитами», и, по мнению властей, я, как и Берта Яковлевна, был тем самым — «безродным»...
В пароходство я вернулся только после смерти Сталина, отслужив несколько лет в армии. Но травма осталась на всю жизнь...
Перечитав лежавшие в папке газеты и не веря тому, что держу в руках диплом Берты Яковлевны Рапопорт, я решил писать о ней очерк. Но что я знал? Спрашивать внука? Но он даже не оставил телефон. А отдав мне папку, больше не приходил.
Искать старых моряков, которые могли рассказать о Берте Яковлевне, тоже бесполезно. Время безжалостно. Вряд ли кто из знавших ее дожил до наших дней.
И я решил искать ее личное дело.
Искал в архиве пароходства. Потом — в архиве порта. И — нашел! Ксерокопии анкет и автобиографий, написанных ее рукой (а в советские времена такие бумаги моряки писали, чуть ли не через каждый рейс, ведь под постоянным контролем НКВД были все граждане СССР, а тем более моряки заграничного плавания), пополнили папку, которую мне принес ее внук.
Вот, например, выдержка из автобиографии, которую Берта Яковлевна писала после возвращения из фашистского плена:
«Я, Рапопорт Берта Яковлевна, родилась в г. Одессе 15 мая 1914 года. Мой отец, Рапопорт Яков Григорьевич, всю жизнь работал столяром. Мать, Рапопорт Рацель Ароновна, домашняя хозяйка.
В 1922 году я поступила в школу и закончила ее в 1928 году.
В 1926 году в числе трех лучших пионеров была торжественно передана в комсомол.
В 1928 году поступила в Одесский морской техникум на судоводительское отделение. Окончила техникум в 1931 году и получила диплом штурмана дальнего плавания.
С 1 февраля 1932 года первая самостоятельная работа в должности 4-го помощника капитана на теплоходе «Батум-Совет». В 1933 году политотдел Черноморского пароходства перебросил меня на молодежно-комсомольский теплоход «Кубань» на должность 3-го помощника капитана. В октябре 1934 года переведена на пароход «Катаяма» и по постепенному продвижению по службе там же, с 5 февраля 1936 года работала старшим помощником капитана. В 1938 году, во время событий в Испании, вместе со всем экипажем парохода «Катаяма» попала в фашистский плен. Нас содержали в тюрьме города Пальма на острове Майорка. Потом в концлагере. В июне 1939 года по настоянию нашего Правительства мы были освобождены из плена и вернулись на Родину...»
Вчитываясь в этот документ, отображающий дух и стиль эпохи, я представил жизнерадостную девушку из трудовой еврейской семьи, которую неожиданно для родителей увлекла романтика моря. Представил гнев отца и отчаяние матери, когда они узнали, что их дочь решила уйти в океан!
Но она настояла на своем.
Девушке поступить в морское учебное заведение ; всегда не просто. Но она поступила. И совсем уже не просто было семнадцатилетнему «штурману в юбке» вписаться в коллектив моряков, всегда скептически настроенных против женщины на корабле.
Но она не только вписалась, но и сумела подняться по довольно крутой служебной лестнице от 4-го до старшего помощника капитана!
А что такое старпом? Моряки называют эту должность «собачьей». Спит старпом урывками четыре-пять часов в сутки. Помимо двух вахт, которые он несет на мостике с четырех часов утра до восьми и с четырех часов дня до восьми вечера, он отвечает за надежную работу грузового, шлюпочного и швартовного устройств, за пожарную безопасность, готовит и проводит учебно-тренировочные тревоги по борьбе за живучесть судна, руководит работой палубной команды, обеспечивает швартовки и отшвартовки в портах, отвечает за надежное крепление груза в трюмах и на палубе, за прием и расходование пресной воды и продовольствия, за чистоту и порядок в жилых и служебных помещениях, ведет табель рабочего времени штурманов и матросов, составляет заявки на техническое снабжение палубного хозяйства и на продовольствие. От хозяйского глаза старпома не должна укрыться ни одна мелочь — от небрежно подметенной палубы до неаккуратно заправленной койки в матросском кубрике. Даже плохо приготовленный поваром обед — тоже на совести старшего помощника капитана...
Так вот. Со всеми этими непростыми обязанностями Берта Яковлевна справлялась блестяще!
Подтверждение этому я нашел в газетах и журналах за 1936-й, 1937-й, 1933 годы, которые разыскал в Одесской публичной библиотеке. Оказалось, в те годы ее знала вся страна!
Вот что, например, писал о молодом штурмане дальнего плавания Берте Яковлевне Рапопорт популярный в те годы журнал «Работница», тираж которого превышал два миллиона экземпляров.
«В 1936-м году пароход «Катаяма» швартовался в одном из французских портов. С капитанского мостика раздалась команда:
— Отдать левый якорь!
Лоцман-француз удивленно, но с уважением смотрел на невысокую советскую девушку, командовавшую швартовкой огромного океанского парохода.
После швартовки толпа людей на берегу встретила Берту аплодисментами. Всем хотелось поближе рассмотреть смелую девушку, плававшую по морям и океанам наравне с мужчинами. Дети подносили ей букеты цветов, женщины целовали и спрашивали о жизни в Советском Союзе.
Из Франции пароход взял курс к берегам Англии. Прошли туманный Ла-Манш. Вот и знаменитые лондонские доки. Не успели пришвартоваться, как возле парохода собралась толпа англичан. Защелкали фотоаппараты. А на следующий день в одной из лондонских газет появилась статья: «Первая в мире женщина-моряк». В статье со всеми подробностями описывались ее внешность, одежда, цвет глаз, волос и... маникюр. Каждый день, пока пароход стоял у лондонского причала, она получала восторженные письма от жителей британской столицы».
Сделав бесчисленные выписки из этих газет и журналов, выучив почти наизусть ее личное дело, не только анкеты и автобиографию, но и многочисленные характеристики, в которых превозносились ее деловые, моральные и человеческие качества, а в те годы от характеристик зависела не только карьера, но зачастую и жизнь, я сел за пишущую малинку.
Дорогу в океан Берта Яковлевна начинала на легендарном паруснике «Товарищ», учебном судне Одесского морского техникума, на котором проходили практику известные впоследствии капитаны, такие как, например, Иван Александрович Ман или Герой Советского Союза Александр Иванович Маринеско, командовавший в годы Великой Отечественной войны подводной лодкой «С-13» и потопивший гитлеровские суда общим водоизмещением 52884 тонны, в том числе огромный пассажирский нацистский лайнер «Вильгельм Густлов», на котором находились экипажи фашистских подводных лодок и целая дивизия фашистских солдат и офицеров. После потопления этого лайнера, где погибли и несколько гитлеровских адмиралов, Гитлер назвал Александра Маринеско «врагом рейха № 1».
На «Товарище» Берта Яковлевна, наравне с другими курсантами, несла вахту у руля, ставила и убирала паруса, а поднимаясь на головокружительную высоту мачт, пела от счастья.
Она и палубу драила наравне с матросами, упрашивая знаменитого боцмана «Товарища» Адамыча не делать для нее как девушки никаких поблажек. А уж что касается дежурств на камбузе по чистке картошки или наведению чистоты в курсантском кубрике, то ей не было равных!
Но главное — получив штурманский диплом, начав работать помощником капитана, недосыпая из-за ночных вахт, познав неистовую качку океанских широт, зной тропиков и холод арктических морей, долгую разлуку с близкими, она не отступила от избранного пути и — стала капитаном.
А теперь я хочу рассказать о главном испытании, выпавшем на ее долю, — о фашистском плене.
Это случилось в Средиземном море 17 октября 1938 года. Советский пароход «Катаяма», названный так в честь основателя Коммунистической партии Японии, шел с грузом пшеницы из Мариуполя на английский порт Ливерпуль.
Ночью недалеко от Мальты пароход был внезапно освещен мощным прожектором. На мостике «Катаямы» нес вахту второй помощник капитана. В четыре часа утра его должна была сменить Берта Яковлевна.
Поняв, что вспышка не случайна (Средиземное море патрулировалось военными кораблями испанских фашистов), вахтенный помощник вызвал на мостик капитана.
Когда напитан Т. Передерий поднялся наверх, к пароходу уже приближался военный корабль, наведя на советское судно носовые орудия. С корабля просигналили: «Немедленно остановитесь. В случае неповиновения будете расстреляны».
Капитану не оставалось ничего другого, как застопорить ход. С корабля спустили шлюпку, и вскоре на борт «Катаямы» поднялся офицер в сопровождении вооруженных солдат.
Берта Яковлевна проснулась от непонятных криков и тяжелого топота сапог. Накинув на плечи какую-то кофту, в туфлях на босу ногу, она выбежала из каюты.
На палубе франкисткий офицер допрашивал капитана:
— Куда следуете? Что в трюмах? Где судовые документы?
Капитан спокойно отвечал:
— Идем в Англию. В трюмах пшеница. Можете проверить.
Увидев Берту Яковлевну, капитан попросил:
— Принесите, пожалуйста, документы.
Когда Берта Яковлевна в форменном кителе с золотыми нашивками на рукавах снова появилась на палубе и подала франкисту документы, тот удивленно спросил:
— Кто эта женщина?
— Старший помощник, — ответил капитан.
Изумленный офицер начал молча листать бумаги...
К рассвету по приказу франкистов «Катаяма» взял курс на испанский остров Майорка. В ходовой рубке рядом с заступившей на вахту Бертой Яковлевной стоял франкистский военный моряк. Он строго следил за курсом, которым шел советский пароход, стараясь не замечать присутствия женщины-штурмана.
На вопросы Берты Яковлевны — за что арестован пароход, и по какому праву их заставили изменить курс — франкист демонстративно не отвечал.
С приходом в порт Пальма почти весь экипаж вместе с капитаном был отправлен в концлагерь. О том, куда их повезут, морякам объявил поднявшийся на борт чернобородый фашист.
Размахивая кольтом, он пригрозил:
— За побег — расстрел!
На пароходе, кроме Берты Яковлевны, остались пять моряков: боцман, два матроса, машинист и кочегар.
Прощаясь с Бертой Яковлевной, капитан сказал:
— К вам переходят мои полномочия. Держитесь. Не поддавайтесь на провокации. Видите — эти негодяи способны на все!
— Эй! — крикнул капитану чернобородый, — хватит прощаться!
Солдаты, подталкивая моряков прикладами винтовок в спины, начали сгонять их на причал. Там ждал крытый грузовик.
Когда грузовик скрылся за воротами порта, боцман подошел к Берте Яковлевне:
— Ну вот, теперь вы наш капитан.
В ответ она грустно улыбнулась...
На следующее утро, как всегда, по команде Берты Яковлевны на кормовом флагштоке был поднят государственный флаг СССР. А вскоре к борту подъехала легковая машина, из которой выскочил чернобородый фашист. Увидев поднятый на корме парохода красный флаг, он замахал руками, показывая, чтобы флаг немедленно спустили.
Видя, что советские моряки не собираются выполнять его команду, он взбежал по трапу и помчался на корму с явным намерением сорвать флаг.
Но там его ждала Берта Яковлевна. Встав перед флагом, она решительно заявила:
— Пока мы остаемся на борту, вы не посмеете дотронуться до нашего флага. Палуба парохода — территория моей Родины — Союза Советских Социалистических республик!
Злобно сверкнув глазами, чернобородый отступил. Но вечером на причале появился уже знакомый морякам крытый грузовик. Мужчин отправили в концентрационный лагерь, а Берту Яковлевну в женскую тюрьму.
В тесной вонючей камере сидело десять женщин. Это были жены и матери бойцов республиканской армии, взятые франкистами в заложницы. Узнав, что их новая соседка — штурман советского парохода, испанки отнеслись к ней с особым вниманием и теплотой.
Ночью Берту Яковлевну вызвали на допрос.
— Признавайтесь, что вы везли оружие для республиканцев! — заорал на нее следователь.— Ваш капитан протокол уже подписал.
Берта Яковлевна засмеялась:
— Это ложь. Придумайте что-нибудь поумнее. Никто из моих товарищей такой протокол не подпишет.
— Вы сгниете в этой тюрьме!
— Все равно не подпишу.
Сильный удар по лицу свалил ее с ног. Очнулась в камере. Возле нее хлопотали испанки...
Потянулись унылые тюремные будни. Кормили гнусно. Мыться приходилось в помойном ведре. На прогулки выводили редко. Но Берта Яковлевна была лишена и этих редких прогулок. Тюремщики применили к ней особый режим.
И она объявила голодовку.
Весть об этом быстро облетела все камеры. Тюрьма загудела. В окружении большой свиты к Берте Яковлевне пожаловал сам начальник тюрьмы. Он был предельно вежлив и пообещал, что, если Берта прекратит голодовку, ей будут созданы более благоприятные условия.
— Не мне. Всем, — ответила Берта Яковлевна, показав на своих соседок по камере.
Начальник усмехнулся и вышел. А ночью Берту Яковлевну перевезли в концентрационный лагерь.
Теперь она жила в бараке за колючей проволокой. Ее соседками по нарам были испанки, воевавшие на стороне Республики и попавшие в плен к фашистам; телефонистка, медсестры, штабные машинистки. Они быстро подружили с Бертой Яковлевной и, как могли, старались помочь ей выжить в бесчеловечных условиях концлагерного быта.
Иногда она получала весточку из соседнего концлагеря, где содержали моряков «Катаямы». И это тоже придавало силы.
Однажды, в одной из таких весточек, она узнала, что где-то неподалеку фашисты держат в заключении экипаж потопленного ими в Средиземном море теплохода «Комсомол». Она знала многих из этого экипажа: капитана Мезенцева, третьего штурмана Эммануила Соловьева, учившегося с ней в мортехникуме на курс младше, электромеханика Галиченко. Узнала она и о том, что Эммануилу Соловьеву (известному впоследствии черноморскому капитану), фашисты за пение «Интернационала» выбили все зубы. Но — моряки держались.
Держалась и она.
Но вот — настал долгожданный день освобождения! По требованию Советского правительства и под давлением международной общественности франкисты освободили экипажи задержанных и потопленных ими судов.
Проститься с Бертой Яковлевной пришел чуть ли не весь лагерь. Испанки вручили ей небольшой букет полевых цветов, собранных неизвестно где. И впервые за долгие месяцы плена Берта Яковлевна не смогла сдержать слез...
А потом была встреча с Одессой! Объятья, поцелуи. И — море цветов.
И тот день, когда она ступила на землю родного города, был самым счастливым днем в ее жизни...
Об участии Берты Яковлевны в Великой Отечественной войне я, к сожалению, никаких материалов не нашел. Только прочитал в ее послужном списке: «С 23 апреля 1941 года по 10 октября 1941 года работала старшим помощником капитана на пассажирском теплоходе «Молдавия».
В 1984 году в одесском издательстве «Маяк» вышла моя книга «Гневное море». В поисках материалов для этой книги мне пришлось изучить много документов о судьбе судов Черноморского пароходства, которые во время Великой Отечественной войны, под непрерывными бомбежками с воздуха, вывозили из осажденной Одессы женщин, стариков и детей. Многие суда тогда затонули. В один из налетов фашистской авиации, а именно — 10 октября 1941 года, — недалеко от Одессы затонул и пассажирский теплоход «Молдавия». И могу представить, как хладнокровно и решительно действовала в эти роковые минуты старший помощник капитана Берта Яковлевна Рапопорт, усаживая в шлюпки напуганных, растерянных людей. И уверен — сошла она с тонущего судна, как и капитан, последней...
Следующая запись в послужном списке: «В ноябре 1941 года откомандирована в Каспийское морское пароходство. Назначена капитаном теплохода «Туркменистан».
Значит, войну Берта Яковлевна провела в основном на Каспии, где в условиях военного времени плавания были не из легких. А матросами у нее тоже были женщины, так как мужчины ушли на фронт. Об этом я узнал от судовой поварихи Марии Ивановны Коптюк, которую встретил возле бухгалтерии пароходства. С Марией Ивановной я плавал в 1970 году на теплоходе «Украина». В бухгалтерию Мария Ивановна пришла, как и я, в надежде получить заработанные в море деньги. Ей, как мне и многим другим морякам, пароходство задолжало за несколько лет. Разговорившись с Марией Ивановной, я сказал, что собираю материалы о Берте Яковлевне Рапопорт. И тогда Мария Ивановна сказала, что родилась в Баку уже после войны. Но от своей матери знала, что во время войны на судах Каспийского пароходства работало много женщин, заменивших ушедших на фронт мужчин. И мать Марии Ивановны тоже плавала на танкере между Баку и Астраханью матросом...
Но вернусь к Берте Яковлевне.
В последней ее автобиографии, написанной в 1947 году, когда она работала уже снова в Одессе, есть строка: «в октябре 1946 года Указом Президиума Верховного Совета СССР награждена медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941-45 г.г.»
Эта награда говорит сама за себя...
О том, что случилось с Бертой Яковлевной в годы «борьбы с безродными космополитами», я уже рассказывал. Хочу только добавить следующее.
Во время захвата испанскими фашистами советского парохода «Катаяма» старший помощник капитана, выполняя свой гражданский и профессиональный долг, не позволила фашисту сорвать поднятый над судном государственный флаг СССР. Хотя этот поступок мог стоить ей жизни. В тот момент она думала не о себе, а о чести и достоинстве своей Родины. Но в 1949 году, когда ее, как и тысячи других советских евреев, изгоняли с работы, когда над многими нависла угроза судебной расправы за несовершенные ими преступления, а только по причине их национальной принадлежности, — Родина отвернулась от нее.
И когда я думаю о развале Черноморского пароходства, да и самого Советского Союза, то прихожу к выводу, что многое началось еще тогда — с той самой «борьбы». Ведь изгоняли не только евреев. Советское правительство, возглавляемое «гениальным вождем и учителем» Иосифом Сталиным, боролось, а вернее, попросту говоря, вело беспощадную войну с собственным народом. Только на моей памяти были изгнаны в те годы из пароходства, как я уже писал, все поляки, греки, болгары, люди, родившиеся и выросшие в Одессе. Достаточно только вспомнить названия одесских улиц — Греческая, Польская, Болгарская... Это были люди, не знавшие другой родины, кроме своей «великой и могучей». Страна потеряла тогда сотни и сотни тысяч высококвалифицированных специалистов. А сколько ринулись в эмиграцию...
Но идеологическим мракобесам было наплевать на бесценный опыт этих людей, на их высокие человеческие качества, так ярко проявившиеся в страшные годы Великой Отечественной воины. «Тонкошеим вождям», как окрестил сталинских соратников великий поэт Осип Мандельштам, погибший в сталинских концлагерях, главным было, как и фашистам, сохранить «чистоту расы». Эта гибельная для любой цивилизации идеология и привела к краху гитлеровскую Германию. Она же привела к краху Советский Союз...
Закончив работу над этим очерком, я пошел в порт, на тот самый причал, где зимой 1943 года встретил Берту Яковлевну Рапопорт. Как и тогда, море штормило, и брызги волн захлестывали причал. Я смотрел на темное от шторма море, на этот волнующий душу простор и думал, что для Берты Яковлевны все это было не просто стихией, — призванием. Преданно и страстно она служила ему всю жизнь. Необычную, трудную, прекрасную жизнь...
И дал им Бог любовь...
Великая Отечественная война советского народа против немецко-фашистских захватчиков началась 22 июня 1941 года. Это знают все. Но не все знают, что 24 июня 1945 года, после победоносного завершения той долгой и страшной войны, в Москве на Красной площади состоялся парад Победы.
С того дня прошла целая жизнь...
И давно уже нет в живых командовавшего тем парадом Маршала Советского Союза К. К. Рокоссовского, как и нет в живых принимавшего парад Маршала Советского Союза К. Г. Жукова. Нет и других прославленных в Великой Отечественной войне полководцев. Им, легендарным людям, спасавшим мир от фашистской нечисти, остались только памятники. Да и то далеко не всем...
И немного найдется сегодня участников того исторического парада, да еще евреев.
Поэтому, когда я познакомился в Ассоциации бывших узников гетто и нацистских концлагерей с Михаи-лом Иосифовичем Капланом, полковником бронетанковых войск в отставке, и узнал, что 24 июня 1945 года он, молодой тогда офицер, принимал участие в параде Победы и видел, как воины различных родов войск, прошедшие с тяжелейшими боями всю эту войну, под барабанную дробь бросали к подножию мавзолея В. И. Ленина обгоревшие в боях штандарты и знамена поверженных фашистских орд, и когда я узнал, что после парада Победы Михаил Иосифович Каплан был приглашен на обед в Кремль, где члены Политбюро и сам Сталин, обходя столы, здоровались за руку с каждым из многочисленных гостей, сидевших за накрытыми праздничными столами, я загорелся желанием написать о Михаиле Каплане очерк.
Но он отказался наотрез:
— Что вы? Не надо ничего обо мне писать!
Но как было упустить случай и не рассказать о пол-ковнике-еврее, награжденном за свой ратный труд в великой битве с фашизмом многими правительственными наградами, участнике вошедшего в историю парада Победы. И еще мне хотелось писать о нем потому, что после войны очень часто приходилось слышать, что евреи отсиживались в Ташкенте, не воевали. А награды, которые многие из них носили, куплены на ворованные деньги.
Я хорошо помнил произошедший в Киеве вскоре , после окончания войны страшный случай. О нем было много разговоров, хотя газеты не сообщали о происшедшей трагедии ни слова.
А дело было так. В один из осенних дней 1945 года шел по Крещатику майор-еврей, увешанный множеством боевых орденов. Навстречу шли два офицера-русских. Майор откозырял им, как положено. Но они набросились на него, требуя «от вонючего жида», чтобы он снял «купленные в Ташкенте ордена». Защищаясь от хулиганов, майор-еврей выхватил в отчаянии пистолет и убил мерзавцев.
Похороны этих хулиганов спровоцировали в Киеве еврейский погром. Как передавали шепотом друг другу люди, в городе было убито несколько евреев, многие получили увечья.
Об этой трагедии, которая, как я сказал, передавалась тогда из уст в уста, я прочитал недавно в книге известного публициста Аркадия Ваксберга «Из ада в рай и обратно». В те времена, когда в послевоенном Советском Союзе антисемитизм нагнетался не по дням, а по часам, таких случаев было немало. Поэтому мне и хотелось рассказать людям о Михаиле Иосифовиче. Но он твердил свое: «Нет, не хочу!». Тогда я решил побеседовать с его женой Розой Петровной, членом Ассоциации бывших узников гетто и нацистских концлагерей. Собственно говоря, это благодаря ей я познакомился с Михаилом Иосифовичем. Ну, а раз я упомянул о ней, то должен рассказать и ее трагическую историю.
В 1941 году, когда началась воина, Роза Петровна жила с родителями в небольшом живописном украинском городке Бар Винницкой области.
С приходом немцев, их, как и других евреев, загнали за колючую проволоку гетто.
В архиве Ассоциации бывших узников гетто и нацистских концлагерей, расположенной по адресу: г. Одесса, улица Малая Арнаутская, 46 а, хранится копия документа, который я хочу привести здесь полностью. Он дает представление о том, что чувствовали и переживали евреи этого маленького украинского городка, когда читали расклеенный повсюду указ Барской районной управы.
Вот этот документ.
«Указ №21
По Барской районной Управе от 15 декабря 1941 года.
П. 1. Жидовское население Барского района с 20 декабря с.г. размещается в изолированных местах (гетто) городов Бар и Ялтушково.
П. 2. Жидовское население указанных населенных пунктов должно до 20 декабря переселиться в гетто.
П. 3. Жидовское население города Бар размещается в таких частях города: гетто №1 – бывшая улица Шолом-Алейхема, местонахождение бывшей старой синагоги; гетто №2 бывшая улица 8 марта, Комсомольская и Кооперативная; гетто №3 – часть бывшей улицы 8 марта, которая прилегает к стадиону.
Примечание: Гетто №3 заселяют исключительно ремесленники по списку, который будет объявлен через жидовский совет.
П.4. Гетто для жидовского населения города Ялтушково назначит сельская Управа города.
П.5. Всему жидовскому населению в связи с переселением в гетто запрещается разрушать свои жилища, которые они оставляют.
П.6. Украинскому населению, которое живет в местах, отведенных под гетто, надлежит освободить свои помещения, явиться в жилищный отдел районной Управы для получения других помещений.
П.7. Жилищному отделу приказываю взять на учет все помещения, которые будут освобождены жидовским населением.
П.8. На органы безопасности г.Бара накладывается ответственность за организацию вышеизложенного мероприятия.
Голова Барской Управы К.Веприк
Согласно этому зловещему документу Роза вместе с семьей и была отправлена за колючую проволоку гетто №1.»
А вскоре начались расстрелы. Людей из гетто выгоняли в заснеженную степь, где оставались с первых дней войны противотанковые рвы, и расстреливали из пулеметов. Этим занималась специальная зондеркоманда, состоявшая из украинцев-полицаев и немцев-колонистов.
В один из тех кошмарных дней была расстреляна Розочкина мать. Ей же удалось чудом спастись. Накануне расстрела, ночью, их бывшая соседка, благородная русская женщина, подкупив полицая, забрала Розочку к себе. Так Роза Петровна осталась жить...
Она оказалась более покладистой, чем ее муж. И я узнал не только подробности о его военной службе, но и романтическую историю их любви...
Ранней весной 1944 года в украинское село, где прятали спасенную от расстрела еврейскую девочку, вихрем влетели советские танки.
За селом держала оборону немецкая часть. Гитлеровцы вырыли окопы, установили минометы и противотанковые пушки. Но советские танки, промчавшись по селу, с ходу снесли немецкую оборону и, догоняя побежавших в панике фашистов, стали давить их танковыми гусеницами.
В одном из танков был гвардии капитан Михаил Каплан. Преследуя ненавистного врага, он жил одной мыслью: убивать! Но когда немногие из оставшихся в живых немцев побросали оружие и подняли вверх руки, он приказал танкистам остановиться.
Отправив сдавшихся немцев в штаб полка, капитан Каплан дал своим людям команду вернуться в село. Позади были тяжелейшие бои, и танкистам нужен был отдых.
Жители села, увидев возвращающиеся советские танки, освободившие их от ненавистных оккупантов, выбежали навстречу. Вылезших из танков танкистов, обнимали, целовали, тащили в хаты напоить молоком.
А вечером возле сельсовета начались танцы под гармошку старшины.
Умывшись у деревенского колодца холодной бодрящей водой, капитан Каплан, начистив до блеска сапоги, пошел посмотреть на танцующих.
И тут он увидел ее...
Тоненькая, в неказистом жакетике, она упоенно танцевала с танкистами. И так легко кружилась в вальсе, таким счастьем светились ее глаза, что не залюбоваться ею было просто невозможно.
Он пригласил ее на танец.
А потом пошел провожать.
Танкисты стояли в селе всего три дня. Но какими были для него и для нее три этих упоительных дня!..
А война продолжалась. До победы было еще далеко. И танки капитана Михаила Каплана, получив очередной приказ, пошли дальше.
Теперь Розочка почти каждый день получала письма от своего Мишуни. Так назвала она его сразу и так называет по сей день. И письма те, написанные в перерывах между боями, то на опушке леса, то в наспех вырытой землянке, а то и под горячим, пахнущим пороховым дымом, только вышедшим из боя танком, письма с пожелтевшими страницами и стершимися от времени строчками, она хранит до сих пор.
Роза Петровна показала мне эти письма. Их нельзя ' читать без душевного волнения, без слез... Это — песнь песней, великой войны и великой любви...
Он вернулся к ней сразу после войны. И о встрече девочки из гетто, чудом избежавшей смерти, о встрече ее с офицером-танкистом, воином великой армии, освободившей Европу от фашистской чумы, только об одной этой встрече летним днем 1945 года, можно поставить фильм, который будет волновать не одно поколение людей...
Ей еще не было шестнадцати лет, и их не хотели расписывать. Но разве есть преграды для любящих друг друга людей, выживших в адском пламени войны и встретившихся по воле Бога!..
А когда оформили они свой брак, пошли, как водится, дети.
Сын Семен, потом дочь Белла...
Михаил Иосифович остался служить в армии, стал полковником и прослужил в этом звании 20 лет.
По занимаемым должностям, а полковник Каплан был заместителем командующего бронетанковым корпусом по технической части и заместителем командующего, уже позже, автомобильными войсками Министерства обороны СССР, он должен был носить генеральские погоны. Но пресловутый пятый пункт анкеты в его личном деле не позволил ему получить звание генерала.
А служил он и в Закарпатье, и на Севере, и в Средней Азии, и даже в Монголии, где участвовал в создании бронетанковых войск этой республики, за что удостоил- ся четырех наград от монгольского правительства.
И везде в той беспокойной, напряженной, вечно «чемоданной» жизни, какой живут профессиональные военные, рядом с ним была его ненаглядная, горячо любимая Розочка.
Все это я уже знал от самого Михаила Иосифовича, который поддался уговорам жены, и, хоть и скупо, но все же рассказал о себе.
Родился он и вырос в Одессе, в Лермонтовском переулке. Учился в одном классе с будущим известным советским композитором Оскаром Фельдманом и ставшим известным в годы воины партизанским врачом Абрамом Цессарским.
До начала войны Михаил Иосифович успел закончить четыре курса Одесского индустриального института, ныне политехнического. Но когда началась война, на фронт его не взяли. У него был так называемый белый билет. Еще школьником он уцепился за трамвай и повредил ногу. По этой причине его и не взяли на фронт. Но он не мог оставаться в стороне от свалившихся на страну страшных событий и записался в отряд народного ополчения, состоявший из таких же «белобилетчиков».
Во время обороны Одессы он рыл окопы, сооружал противотанковые рвы. Устанавливал перед ними противотанковые «ежи», а в самом городе помогал строить баррикады.
14 октября 1941 года, за два дня до прихода в город фашистских оккупантов, когда последние части Красной Армии оставляли Одессу, он вместе со своим отрядом погрузился на пароход «Красный Октябрь» и отплыл в Севастополь.
Здесь он забыл про свой «белый билет», — защищал Севастополь...
И вдруг — после ожесточенных боев на подступах к осажденному городу, после непрерывных бомбежек -глубокий тыл. Воюющей стране нужны были грамотные командиры, и его неожиданно отозвали заканчивать институт.
А потом его, дипломированного инженера, направили в Академию танковых войск, которую он закончил менее чем за год, и в 1943 году в звании старшего лейтенанта М. М. Каплан вернулся на фронт.
Его призванием стали танки. Участвуя в боях, он разработал методы ремонта танков без отвода их в тыл. И многие боевые машины, отремонтированные по методу военного инженера Каплана, быстро возвращались в строй.
Воюя в составе 1 -го, а потом 2-го Украинского фронтов, он освобождал Украину, Прибалтику, Польшу, видел разрушенные города и испепеленные села, горе тысяч обездоленных, замученных фашистами людей.
Помнит он и бой за освобождение Варшавы. Немецкие самолеты тучами висели над рвущимися к городу советскими войсками. От бомб горела земля, го- рели танки. Солнце вставало в дыму и садилось в дым.
Но удержать наступление советских воинов было нельзя.
В этом стремительном наступлении танк Михаила Иосифовича загнал в какую-то балку и раздавил несколько немецких автомашин. Одна из них оказалась штабной. Из-под обломков этой машины танкисты извлекли знамя немецкой части. И не исключено, что и это знамя, которое танкисты после боя отдали в свой штаб, вместе с другими плененными немецкими знаменами, было брошено к подножию Мавзолея на параде Победы 24 июня 1945-го года!
Освобожденная Красной Армией Варшава была полностью разрушена. С ожесточенностью садистов, зная, что столицу Польши им уже не удержать, гитлеровцы разрушали в городе квартал за кварталом. Жилые дома взрывали или сжигали.
Особенно тяжело переживали разрушение Варшавы солдаты и офицеры Войска Польского, воевавшие за освобождение своей столицы бок о бок с советскими воинами. Михаил Каплан видел, как плакали, глядя на руины Варшавы, эти закаленные в боях люди.
Там же, в Варшаве, он впервые узнал о героическом восстании в Варшавском гетто. Ведь советская пропаганда скрывала факты беспрецедентного в истории второй мировой воины героизма обреченных! на смерть польских евреев. И то, что услышал Михаил Иосифович от бывших в немецкой оккупации варшавян, потрясло его...
В январе 1943 года из 450 тысяч загнанных в варшавское гетто евреев осталось около 40 тысяч. В течение нескольких лет несчастных отправляли из гетто в лагеря смерти — Освенцим, Треблинку, Майданек, где их уничтожали в газовых камерах.
Восстание вспыхнуло, когда в гетто вошли немецкие солдаты, чтобы отправить очередную партию евреев на уничтожение. Но привыкших к покорности евреев немцев неожиданно встретил оружейный и пулеметный огонь.
Не ожидавшие такого отпора, немцы бросились в укрытия. Бой длился три дня. На четвертый день яростного сопротивления евреев немцам пришлось отступить. Они не могли понять, где евреи взяли оружие? А накапливалось это оружие постепенно: хитростью, подкупом или откровенными кражами.
Подавление восстания в варшавском гетто было возложено немецким командованием на генерала СС Юргена Струппа, который применил против восставших даже артиллерию.
Но и это не сломило восставших. Они превратили подвалы гетто в бункера, в целях укрытия использовали и подземную канализацию.
Немецкая артиллерия сметала дом за домом, квартал за кварталом. Гетто бомбили с воздуха, атаковали танками. Но евреи держались. Еврейские парни бросали в танки бутылки с зажигательной смесью, мужчины с чердаков уцелевших домов расстреливали из пулеметов штурмовавшие гетто эсэсовские части.
Но силы были неравны. Напрасно организаторы восстания взывали о помощи к полякам. Никто им не помог. И гетто пало...
Гордость — вот чувство, которое испытал Михаил Каплан за свой несчастный народ. Гордость и печаль. И воевал он после Варшавы с еще большей ненавистью к врагу!
Оставшись после волны в армии, офицер Каплан, имевший огромный боевой опыт, передавал его своим подчиненным. Он не переставал совершенствовать находившуюся в его распоряжении боевую технику. Так, он внедрил в практику вооруженных сил вождение танков под водой, разработав методику герметичности боевых машин. За это он был награжден Золотой медалью ВДНХ СССР — Выставки достижений народного хозяйства Советского Союза. И еще много полезного дал он родной армии, в которой прошла почти вся его жизнь...
Михаил Иосифович давно на пенсии. По вечерам они с Розой Петровной включают телевизор и с нетерпением ждут, когда начнется передача Льва Новожженова «Сегоднячко». А ждут они эту передачу потому, что одна из постоянных участниц этой передачи очаровательная Юлиана Шахова — их внучка. И глядя на Юлечку, которая улыбается с экрана дедушке и бабушке, они словно смотрят в волшебное зеркало. Точно такой, как Юлечка сегодня, была в молодости Розочка Петровна, когда Михаил Иосифович увидел ее и полюбил на всю жизнь...
Дочь Михаила Иосифовича и Розы Петровны Белла, как и ее дочь, Юлиана, тоже телезвезда. Она заслуженный деятель культуры Российской Федерации и уже свыше 30 лет работает на Архангельском телевидении. В этом городе служил когда-то полковник Каплан, и Белла Михайловна родилась там. В Архангельске она выросла, закончила институт и вышла замуж за человека, который сегодня является профессором архангельского медицинского института, доктором медицинских наук. Это отец Юлечки Шаховой — Юрий Пацевич. Шахова Юля по мужу.
Сын Михаила Иосифовича и Розы Петровны Семен — инженер-электронщик, проработавший много лет в институте космических исследований Академии Наук СССР.
Такая это семья...
Только прожив жизнь, начинаешь понимать, что время измеряется не годами, не сроками, а событиями. Главными событиями в жизни Михаила Иосифовича была война, парад Победы и любовь. Но и война, и парад Победы, отгремев, ушли в далекое прошлое. И лишь любовь его к Розочке, детям, внукам осталась с ним навсегда.
В гостях у Хемингуэя
Как и многие другие суда Черноморского пароходства, теплоход «Аркадий Гайдар» ходил на Кубу часто. И за долгие годы работы на этом теплоходе мне довелось побывать почти во всех портах «Острова Свободы». Так называли Кубу в советских газетах.
Был я много раз и в Гаване. Но в дом Хемингуэя, расположенный в предместье кубинской столицы и превращенный женой Хемингуэя Мэри в музей, попасть не удавалось. То с приходом в Гавану нужно было производить в машинном отделении ремонтные работы после перехода через Атлантический океан, то короткой была стоянка.
Но однажды все же повезло. Как-то пришли мы в Гавану, когда причалы были заняты, и стали на якорь на внутреннем рейде порта. Так появилась возможность «съездить к Хемингуэю в гости».
Ехать собрались втроем: капитан, старший штурман и я.
На берег добрались морским трамвайчиком, который сновал между стоявшими на рейде судами с проворством портового мальчишки. А к центру пошли пешком. Оттуда в сторону усадьбы Хемингуэя отправлялся автобус.
Мы шли, разглядывая статуи мадонн в нишах старинных домов, построенных еще, наверно, в эпоху испанских конквистадоров, и отвечали на приветствия пожилых кубинок, которые, положив на подоконники свои могучие груди, улыбались нам изо всех окон. Так мы вышли на набережную, по которой проносились старые, дребезжащие автобусы, оставлявшие на асфальте темные пятна соляра. Мальчишки поджигали эти пятна, и они дымили, как маленькие костры.
А за набережной пылал под солнцем океан.
На остановке автобуса к нам подошел наш агент:
— Куда собрались?
Мы сказали.
— Я вас отвезу. А заодно буду вашим гидом. В дом не пускают. Но вы все увидите через открытые окна.
Агента, который обслуживал наше судно, звали Карлос. Он закончил в Ленинграде кораблестроительный институт и хорошо говорил по-русски.
Ехали мы к дому Хемингуэя минут сорок. Наконец машина зашуршала шинами по гравию, и мы остановились перед высокими решетчатыми воротами. За ними виднелся большой дом. Он стоял на пригорке в тени высоких пальм. А у самых ворот, на специальных распорках, стоял катер Хемингуэя «Пилар».
На этом катере во время второй мировой войны Хемингуэй охотился за немецкими подводными лодками, курсировавшими у берегов Кубы. Запеленговав немецкую субмарину, Хемингуэй сообщал по радио ее координаты, предупреждая береговую охрану США о близости врага.
Теперь «Пилар», пахнувший нагретым деревом и лаком, охранял дом своего хозяина...
Войдя в усадьбу, мы сразу увидели на стене небольшой пристройки две фотографии: на одной Хемингуэй и Фидель Кастро ловили спиннингами рыбу и оба заразительно смеялись. На другом — Хемингуэй пожимал руку Анастасу Ивановичу Микояну, который побывал у него в этом доме.
Карлос подвел нас к бассейну. Вокруг стояли плетеные стулья. На одном висело махровое полотенце.
— За домом присматривает садовник и каждое утро бросает на стул свежее полотенце.
— Зачем? — удивился капитан. — Хемингуэя давно здесь нет. Да и садовники, наверно, не раз уже менялись!
— Традиция, — улыбнулся Карлос. — Так всегда было при Хемингуэе. А его здесь любят и почитают.
Карлос подвел нас к дому. Там стояла большая группа японских туристов. Щелкали фотоаппараты. Мы подождали, пока японцы пошли дальше и заглянули че- рез открытые окна в спальню.
На широкой, застланной белым покрывалом постели были брошены очки и лежало несколько раскрытых книг. Казалось, хозяин только что вышел. А на небольшом пюпитре, прикрепленном к стене, дремала старенькая пишущая машинка. Под пюпитром на полу лежала протертая до дыр шкурка антилопы. Хемингуэй работал стоя.
Дверь из спальни в гостиную была открыта. Ее подпирал толстый фолиант. Из комнат пахло свеженатертыми полами.
Из окна рядом со спальней был виден кабинет, заставленный стеллажами с книгами. Такие же стеллажи были в столовой и даже в туалете. Они упирались в потолок и, казалось, держали на себе дом.
В столовой высилась до потолка батарея бутылок со всевозможными этикетками. Хемингуэй был любителем крепких напитков.
Солнце палило нещадно. Оно, как хозяин в доме, ходило от окна к окну, высвечивая то афишу испанской корриды, то голову буйвола или антилопы. Охотничьи трофеи писателя. А на полу кабинета горела под солнцем огромная шкура льва с головой, в которой окаменели разъяренные львиные глаза.
Карлос показал на старинные канделябры на стенах столовой и сказал:
— Обедал он поздно. Но электричества не включал.
В канделябрах виднелись оплывшие свечи.
Японцы столпились возле бассейна. Их внимание привлекли могилки собак. Хемингуэй хоронил своих четвероногих друзей здесь, возле бассейна. Почему, Карлос объяснить не мог.
Капитан остановился возле японцев, разговорившись с ними по-английски. А мы со старшим штурманом поднялись на башню, которую во дворе усадьбы выстроила Хемингуэю жена Мэри, чтобы уберечь его от посторонних шумов и посетителей. Но в башне Хемингуэй не работал, как хотела Мэри, а предпочитал работать в спальне, стоя за пюпитром. Наверху башни стоял телескоп. Отсюда по вечерам, как сказал Карлос, Хемингуэй и Мэри любовались видом Гаваны. И еще я увидел в небольшой комнате стеллаж, на котором стояли огромного размера сапоги и шнурованные ботинки, грубо пахнувшие кожей. В этой обуви, как объяснил наш гид, Хемингуэй прошел все свои войны. Рядом со стеллажом, составленные в козлы, стояли охотничьи ружья, с которыми Хемингуэй охотился в Африке.
Мы спустились вниз и присели отдохнуть на большой камень, из-под которого выскочила черная кошка.
— Адель — позвал Карлос. — Но кошка исчезла. — Здесь было много кошек, — сказал Карлос. — Хемингуэй любил и собак, и кошек. И жили животные при нем дружно. Но потом кошки разбрелись. Осталась одна — Адель. Той, правда, давно нет. Появлялись другие. Но каждую новую кошку садовник и сторожа называют Аделью. Тоже традиция.
Закурив, Карлос сказал:
— Посмотрите еще что-нибудь, а я пойду к машине. Буду ждать вас там.
Когда Карлос ушел, старший штурман как-то странно посмотрел на меня и вздохнул:
— Перевернул мне душу этот дом. Я читал всего Хемингуэя. Боготворил его. Помните, как у нас увлекались им? Во всех интеллигентных домах висели его портреты. Борода, свитер, добрый, умный взгляд. А каким он был интернационалистом! Франко громит испанскую республику — Хемингуэй там! Союзники в 1944-м высаживаются но Франции — он с ними! Фашистов ненавидел всех мастей. И немецких, и американских. Слава Богу, не дожил до русских... Вот кому я мечтал пожать руку. Поздно мы попали в этот дом...
— Владимир Николаевич, — сказал я. — Зато — попали!
— Да, для меня это настоящее счастье. В спальне, на стеллаже я заметил несколько изданий на разных языках моей самой любимой его книги «Прощай, оружие». Я перечитывал ее много раз. И всегда при этом вспоминал историю, которая произошла с другом моего отца. Я знаю, вы были в Одессе во время оккупации, пережили гетто. Вам будет это интересно...
Вот так, на далекой Кубе, в доме великого американского писателя Эрнеста Хемингуэя я услышал потрясший меня рассказ.
... Жил до войны в Одессе, на улице Канатной, в доме № 86, в котором родился наш старший штурман Владимир Трунов, молодой парнишка Андрей Чернов. И училась с ним в школе с первого класса еврейская девочка Лена. Фамилия ее была Горенштейн. Вместе они делали уроки, вместе ходили купаться на Ланжерон. В классе их дразнили: «Жених и невеста». Но они не обращали на это внимания.
Когда началась война, им было по 16 лет. По ночам они вместе дежурили на крыше дома, на случай попадания в него зажигательных бомб. И однажды, во время фашистского авианалета даже потушили попавшую на чердак бомбу. Вместе помогали строить уличные баррикады. И — остались в оккупации...
Когда евреев начали угонять в гетто, мать Лены постучала ночью к Андрею и стала умолять его спасти Лену. Андрей выслушал отчаявшуюся женщину и тихо сказал:
— Я уже все продумал. На Канатной останется моя мама. Я уже с ней договорился. А мы с Леной поселимся на Ближних Мельницах у моей тетки. У нее , там свой дом. Не бойтесь, я Лене ничего плохого не сделаю. Даю вам слово, что спасу ее!
Тетка Андрея жила на Ближних Мельницах рядом с кладбищем. Андрей оборудовал на кладбище в каком-то заброшенном склепе укрытие и днем прятал там Лену. А ночью приходил с ней к тетке. Хозяйку дома звали Ефросиния Ивановна. У ворот кладбища она торговала искусственными цветами, которые делала сама. Но теперь по вечерам, ей помогали новые жильцы: Лена и Андрей.
Так и жили они больше года, пока кто-то не донес на Ефросинию Ивановну, и в дом нагрянули румынские жандармы. К счастью, это было днем, когда Лена пряталась в кладбищенском склепе. Румыны ее не нашли, но Андрея увели в жандармерию.
Держали его в жандармерии несколько дней. Избивали, допытывались: «Где жидовка?».
Но Андрей не выдал Лену.
Не добившись от него признаний, его отпустили. Но Лене теперь приходилось ночевать в кладбищенском склепе.
Молодые люди любили друг друга и дали клятву: когда кончится воина — пожениться. Лена забеременела. Рожать она должна была весной 1944 года. К тому времени гитлеровское командование, не доверяя своим румынским союзникам, взяло оборону Одессы в свои , руки, и город был наводнен немецкими войсками.
На время родов Андрей привел Лену в дом тетки.
Другого выхода у него не было.
Роды были тяжелыми. Лена кричала, как Кэтрин в «Прощай, оружие», что не справится, умрет, и виновата во всем сама. Кричала так, что привлекла внимание проходившего мимо дома немецкого патруля.
Солдаты начали стучать в ворота, пытаясь выяснить, что происходит в доме. Они могли выбить прикладами винтовок ворота, и не открыть им было нельзя.
Андрей открыл ворота и объяснил:
— Рожает жена.
Зайдя в дом и увидев роженицу, солдаты, потоптавшись в передней, собрались уходить. Лена не была особенно похожа не еврейку, да и немцам, готовившимся к отпору наступавших на Одессу советских войск, было уже не до евреев.
Но, увидев немецких солдат, Лена решила, что пришли за ней. И то ли от родов, то ли от страха, — умерла...
Похоронил Андрей Лену ночью, рядом со склепом, где прятал ее несколько лет. А ребенка стала нянчить Ефросиния Ивановна. Она же и подсказала Андрею, что девочку, которую родила Лена, нужно назвать именем покойной матери...
10 апреля 1944 года Одесса была освобождена. А вскоре Андрея забрали на фронт. Тогда, после освобождения Одессы, призвали в армию всех бывших в оккупации ребят, достигших призывного возраста. В армии , их называли «оккупантами» и, как штрафников, посы-: лали на самые тяжелые участки фронта. И сколько погибло их, не дожив до светлых дней окончания войны!..
Андрей дожил.
Войну он закончил в Праге и осенью 1945 года вернулся домой. И первую, кого он увидел, когда вошел во двор дома на Ближних Мельницах, — свою кареглазую дочь...
Вот такую историю услыхал я в доме-усадьбе Эрнеста Хемингуэя. И если бы ее услыхал сам писатель, то написал бы, наверно, еще один прекрасный роман.
А сколько таких историй таит еще в себе та страшная, незабываемая воина...