Литературный сайт Аркадия Хасина

Возвращение с Голгофы

В ночь с 14-го на 15-е октября 1941 года последние части Красной армии, оборонявшие Одессу, погрузились на корабли и ушли в Севастополь. По приказу Москвы в связи с прорывом немцев в Крыму Одесса была сдана. Но фашистские войска, осаждавшие город, появились на его улицах лишь к вечеру 16 октября. Они шли, озираясь, как воры, не веря, что почерневшая от пожарищ, ожесточенно сражавшаяся и неприступная еще вчера крепость покинута своими защитниками.

Первый оккупант вошел к нам во двор в тот же вечер 16 октября. Это был грязный, заросший бородой румынский солдат. Стоявшим во дворе испуганным женщинам он показал жестом, что хочет есть. Одна женщина побежала в дом и вынесла ему сухарь, другая принесла в кастрюльке суп, а дворничиха поставила перед ним табурет. Солдат сел, положил у ног винтовку и набросился на еду.

Во двор вышли еще соседи. Я протиснулся вперед, чтобы получше рассмотреть первого вражеского солдата, а он выскреб кастрюльку, облизал ложку и вдруг сказал:

- Жидан капут.

Все переглянулись, а дворничиха переспросила:

- Жидан? Ото, мабуть, жиды по-нашему.

Так началось знакомство с оккупантами...

В ту же ночь дворник привел к нам «гостей». В ожидании худшего мы не ложились спать и сидели одетыми, но румыны лишь перерыли шкаф, забрали теплые вещи и ушли.

Жили мы в Красном переулке, в доме № 5. Отец мой ходил на костылях. Перед войной он попал в автомобильную катастрофу и потерял ногу, поэтому его не взяли на фронт. По этой же причине он все не решался эвакуироваться, а когда решил, было уже поздно. Все пути из Одессы были отрезаны. Так мы остались в осажденном городе...

В первые дни оккупации евреев не трогали, и отец с моей старшей сестрой Розой каждое утро ходили на Привоз менять на продукты взятые из дому вещи.

22 октября партизаны взорвали на улице Энгельса румынский штаб. В отместку за погибших генералов и офицеров румыны начали хватать на улицах заложников. Отец с сестрой тоже попали в облаву, но когда их загоняли в какой-то подвал, отец сунул румынскому капралу часы, и это помогло ему и сестре благополучно вернуться домой. А утром 23 октября недалеко от нашего дома, на улице Розы Люксембург, я увидел повешенных...

Прошло еще два дня, и наступил наш черед. Вернувшись с базара, отец сказал, что по всему городу расклеен приказ: евреям Одессы явиться в тюрьму. За неявку - смертная казнь.

Всю ночь отец пек коржи, мать шила котомки. Утром пришли прощаться соседи. Плач и причитания наполнили квартиру.

Настала пора уходить. Мать надела нам на спины котомки, подняла свою. Отец докурил папиросу и взял костыли.

Мы еще были в квартире, когда дворничиха начала вытаскивать наши вещи, а дворник, распахнув окно - мы жили на первом этаже, -пытался пропихнуть в него мою кровать. Впервые я увидел на глазах отца слезы. Заскрипев костылями, он направился к воротам. Сгорбившись под тяжестью котомок, мы побрели за ним.

Уже на улице меня догнал мой друг Сережа Багдасарьян. Моей маме он дал пакет с сухарями, а мне сунул в руку перочинный ножик. Ножиком с наборной перламутровой ручкой Сережа очень дорожил -это была память о его отце, арестованном в печально известном тридцать седьмом году. И вот этот ножик Сережа отдал мне...

Тюрьма была переполнена, в камерах не было мест, и мы расположились в тюремных мастерских. Спать улеглись на железном верстаке. Из разбитых окон дуло. У меня сразу потекло из носа, да и все вокруг сморкались и кашляли.

Ночью меня разбудили громкие голоса. Я открыл глаза. Немцы! Они стояли возле нашего верстака и тормошили отца. Он сел, взял костыли. Увидев, что перед ними инвалид, немцы пошли дальше. Вскоре раздался истошный крик. Кого-то протащили мимо нас и вытолкали во двор. Утром мы узнали, что из тюрьмы угнали почти всех мужчин. Они понадобились какой-то немецкой части для земляных работ. А через неделю прошел слух, что всех угнанных в ту ночь мужчин после окончания работ закрыли в пороховых складах и сожгли. Сейчас на том месте, в районе площади Толбухина, стоит памятный знак...

Дни в тюрьме проходили относительно спокойно. По утрам я или сестра бежали на тюремный двор и становились в очередь к единственному крану, из которого еле текла вода. Мать захватила из дому чайник, и пока мы набирали в него воду, отец разжигал под забором костер. Жалкие супы или каши из взятых дома продуктов мать варила в том же чайнике. Но у многих не было и такой посуды, и пищу готовили в найденных на тюремной свалке красноармейских касках.

А ночи были ужасны!.. Пьяные румыны, подсвечивая фонариками, громко ругаясь, рыскали по мастерским в поисках девушек. Те прятались под верстаки. Румыны вытаскивали их оттуда, и плач, крики, а то и выстрелы сотрясали гулкое помещение до утра.

В середине ноября нас неожиданно выпустили из тюрьмы. Распахнулись мрачные ворота, и румыны с криками: «Ла касса! Ла касса!» («Домой!») - начали выгонять всех на волю. Многие, думая, что это какая-то провокация, не хотели идти, и румыны выталкивали людей из ворот тюрьмы прикладами винтовок. Очевидно, тюрьма понадобилась румынским властям для более серьезных заключенных...

Мы вернулись в Красный переулок, но на дверях своей квартиры увидели крест и надпись: «Здесь живет русская, православная христианка Ольга Нехлюдова». Это была дочь дворника. При виде нас она растерянно спросила:

- Как? Разве вас не убили?

- К счастью, нет, - ответил отец, переступая порог.

Квартиру Ольга освободила, но мы не нашли в ней нашего кота. Соседи, обрадовавшиеся нашему возвращению, утром сказали, что после нашего ухода в тюрьму брат Ольги, Василий, убил Мурчи-ка, заявив:

- Жидовскому коту - жидовская смерть!

Пробыли мы дома недолго. Уже в декабре по городу был расклеен новый приказ, в котором евреям Одессы предписывалось прибыть на Слободку, в гетто. И снова начались сборы...

В начале Слободки, сразу за железнодорожным мостом, стоит огромное здание. До войны в нем было общежитие Водного института, после войны и по сей день - экипаж Высшего мореходного училища, переименованного теперь в Морскую академию. А с декабря сорок первого года по май сорок второго это было еврейское гетто.

Здание и сегодня огорожено тем самым забором, и у тех же ворот стоит дежурный курсант, а тоща эти ворота охраняли румынские солдаты. За плату они пускали на территорию гетто жителей Слободки, и с утра до вечера во дворе нашей новой тюрьмы шумел настоящий базар. За оккупационные марки или в обмен на какую-нибудь вещь можно было съесть миску супа, вареники или пару пирожков. Все это жители Слободки привозили в гетто на саночках в укутанных тряпками кастрюлях.

Наша семья расположилась в комнате, куда набилось человек двадцать. Отец успел занять стоявший у окна стол, на нем спали я и сестра. Отец с матерью - на полу. Позже мы с сестрой тоже стали спать на полу, уступив стол по просьбе матери беременной женщине. Однажды ночью на нас что-то полилось, я услышал сдавленный стон, а потом жалобный писк. Утром мы узнали, что на нашем столе родился мальчик...

Зима пришла лютая, морозы доходили до тридцати градусов. И в эти страшные холода людей начали выгонять на этапы. Вскоре по гетто поползли страшные слухи, что вывозимых со Слободки евреев доставляют в товарных поездах на станцию Березовка, откуда местные полицаи гонят их на расстрел. Называли места расстрелов -села Одесской (ныне Николаевской) области Мостовое, Богдановка, Ахмечетка, Доманевка.

В день этапа жителей Слободки в гетто не пускали. Когда во двор начинали въезжать подводы, плач и крики неслись изо всех комнат.

Старухи рвали на себе волосы, старики, раскачиваясь в молитвах, призывали на помощь Бога, а обезумевшие матери метались по этажам, стараясь спрятать детей, но ничего не помогало. Людей, намеченных румынской администрацией к отправке, солдаты находили на чердаках, выгоняли из уборных, вытаскивали из подвалов и силой усаживали на подводы. При этом солдаты умудрялись отбирать у несчастных их жалкий скарб. Подводы уезжали, и на несколько дней в гетто наступало затишье, а потом готовился новый этап...

В январе в гетто началась эпидемия сыпного тифа. Почти каждый день из гетто вывозили горы трупов, и пока подводы, жутко скрипя колесами, медленно двигались к воротам, за ними, оплакивая покойников, шла родня, а у ворот румыны прикладами заставляли родственников возвращаться назад...

Заболел тифом и я. Потом сестра. Потом мать. Отец ухаживал за нами, насколько позволяли ему костыли.

Тифозных румыны не трогали, боялись заразы. Больным выделили верхний этаж, где хозяйничали заключенные в гетто врачи. Помню профессора Срибнера, доктора Сушон, доктора Тернера. И еще в гетто была «Оля с термометром». Так называли женщину, у которой был единственный на все гетто термометр. Не доверяя его никому, она сама измеряла больным температуру и вывешивала для врачей температурные листки. В дни этапов температура у многих была на пределе. Как призналась мне потом «Оля с термометром» (она была прекрасной пианисткой и вела после войны в Одесском дворце пионеров музыкальный кружок, который посещал и я), в дни этапов она завышала выздоравливающим температуру, спасая людям жизнь...

Когда мы начали поправляться, заболел отец. Было это уже в марте, а в апреле он умер. Умер на моих глазах, успев прошептать мне: «Прости». Дата его смерти - 17 апреля 1942 года...

Увозили нас со Слободки последним этапом. Был яркий солнечный день. Закрылись за нами высокие ворога, и одесское гетто перестало существовать.

Свистели и бросали в нас камни бежавшие за подводами мальчишки. Останавливались на тротуарах и глядели нам вслед прохожие. А мы отправлялись в новый скорбный путь, оставляя позади братские еврейские могилы, в одной из которых лежал мой отец...

В Березовку нас везли в грязных товарных вагонах. Грохотали колеса, плакали голодные дети, причитали старухи. Состав был из-под угля, и когда в Березовке полицаи открыли вагоны, мы услышали хохот:

- Хлопци, хиба то жиды? То ж негры!

Отряхиваясь от угольной пыли, мы с ужасом смотрели на этих людей. За плечами у них были винтовки, в руках кнуты. Очевидно, это были те самые полицаи, встречавшие зимние этапы и гнавшие их на расстрел.

Обыскав наши котомки, «хлопци» забрали приглянувшиеся им вещи и погнали нас в Мостовое.

По мере приближения к селу меня все больше сковывал страх. Рядом со мной молодая женщина тащила за собой маленькую дочку. Девочка плакала, просилась на руки, но измученная мать не имела сил ее нести. И тут девочка сквозь слезы сказала: «Ну понеси хоть немножечко, мамочка. Все равно нас скоро убьют!». Женщина в отчаянии подняла ребенка на руки и прижала к себе. Но тут объявили привал, полицаи пошли «исты», а мы, присев на околице села, затравленно поглядывали по сторонам.

Охранниками к нам приставили нескольких мальчишек. Наверное, это были сыновья полицаев. Уходя в село, полицаи оставили им свои кнуты. Щелкая кнутами, мальчишки хмуро поглядывали на нас - вот, мол, попробуйте сбежать! Но куда могли бежать поставленные вне закона несчастные женщины, дети и старики?!

Часа через два полицаи вернулись и погнали нас дальше. Миновав село, мы еле плелись по пыльной дороге, ожидая, что вот-вот покажется глубокий овраг, на краю которого нам прикажут остановиться, и начнется расстрел. Но Мостовое осталось далеко позади, а мы все шли и шли, и даже полицаи устали подгонять нас кнутами и криками.

Лишь позже мы узнали: по приказу то ли губернатора Транснистрии профессора Алексяну (Транснистрией румыны называли территорию между Днестром и Бугом, в которую входила и Одесская область), то ли самого румынского короля Михая, к лету 1942 года массовые расстрелы евреев на оккупированной румынами территории прекратились. Оставшихся в живых решено было согнать в концлагеря и использовать на различных работах. Во исполнение этого приказа мы и шли под конвоем полицаев, не подозревая, что многим из нас вместо пули уготована другая смерть - от голода, болезней, побоев...

Долгий путь из Мостового завершился на хуторе Семихатка. Этап принял главарь местных полицаев Дорошенко - здоровенный детина в пропотевшей гимнастерке и фуражке, на которой был виден след красноармейской звездочки. Очевидно, Дорошенко дезертировал из своей части при отступлении наших войск и пошел служить оккупантам. В руке он держал плетку, на поясе у него болтался наган. Осмотрев наш понурый строй, Дорошенко выругался матом и объявил:

- Жиды, я ваш бог!

На хуторе нас поселили в полевых вагончиках, но многим в них мест не хватило, и люди разместились под вагончиками, в том числе и я с сестрой и матерью. Было лето, спать мы ложились прямо на землю, и, нагретая за день, ночью она отдавала нам свое тепло.

С рассветом нас гнали в поле пропалывать кукурузу. Командовал нами однорукий бригадир Чиж. Целый день он бегал по полю и кричал:

- Ну хто ж так робыть? Хто? От посадылы на мою голову цих жидив! Ничого не можуть! Стий! Дывысь, - и ловко одной рукой Чиж показывал профессору Срибнеру, доктору Тернеру и адвокату Мозбергу, как полоть кукурузу.

Прополка была своеобразным экзаменом. Тех, кто мог работать, отправляли потом в Доманевку или в соседнюю с ней Карловку. Кто не мог - в Ахмечетку. Это был самый страшный концлагерь. Если в других лагерях работавшим давали хоть какой-то жалкий паек, то в Ахмечетке люди умирали голодной смертью. Отправляли туда женщин с грудными детьми, инвалидов и одиноких стариков. Об Ахмечетке рассказывали жуткие вещи. Вши там ползали по земле, а всегда пьяные полицаи, устраивая по вечерам перекличку, командовали: «По баракам, без последнего!». Последнего пристреливали на месте...

Меня с матерью и сестрой отправили в Карловку, но Семихатка с полевыми вагончиками и полицаем Дорошенко запомнилась на всю жизнь. И вот почему.

Еще на Слободке после смерти отца мать зашила мне в пиджачок два обручальных кольца, свое и отцовское. На внутренней стороне одного кольца было выгравировано «Софочке от Иосифа», на другом «Иосифу от Софочки». И - дата их свадьбы. При обыске в Березовке полицаи колец не нашли. Через несколько дней после того, как мы прибыли в Семихатку, нас неожиданно рано вернули с поля. Обычно мы возвращались на хутор в темноте и уставшие, измученные непосильной работой, сразу укладывались на ночлег. А тут...

У вагончиков нас ждал Дорошенко в окружении нескольких полицаев. Приказав нам сесть на землю, он поставил у своих ног алюминиевую миску и заявил: «Золото сдать. Найду - повишу!».

Угроза подействовала. Люди начали вставать, подходить к миске и бросать - кто колечко, кто сережки. Все, что осталось от прежних грабежей. Но мне не хотелось отдавать бандитам последнюю память об отце. Я сидел позади всех, и никто не обращал на меня внимания. Распоров осторожно подкладку пиджачка, я вынул кольца и зарыл под собой, благо земля была рыхлой, с утра прошел дождь.

После обыска я успокоил мать и, еле дождавшись темноты, побежал к своему тайнику. Но только вырыл кольца, как услыхал зловещий голос:

- А ну, покажь!

Это был Дорошенко. В темноте он спрятался за стоявшей у вагончика водовозкой и наблюдал за нами. Забрав кольца, полицай стегнул меня плеткой и потащил к какому-то сараю, приговаривая:

- А утром повишу! А утром повишу!

От боли и страха я закричал. На мой крик прибежала мать. Увидев меня в руках Дорошенко, она бросилась ему в ноги и, целуя сапоги, стала умолять отпустить меня. Дорошенко окружили и другие женщины, упрашивая его не проявлять ко мне такую жестокость.

После долгих слез и после того, как мать отдала ему все деньги, вырученные от продажи вещей еще на Слободке, полицай смилостивился. Толкнув меня к матери и снова стегнув плеткой, он брезгливо сказал:

- На, бери своего жидка!

Так я избежал виселицы.

...И вот - Карловка. Пока мы брели по размытой дождем дороге, жители села, стоя у своих хат, молча смотрели на нас. Уже за селом нам повстречалась девочка, подгонявшая палкой корову. Поравнявшись с нами, она вдруг сказала: «Гонют их, гонют. А за шо? Воны таки ж люды, як мы!». Я остановился и с удивлением посмотрел па девочку, но сопровождавший нас полицай подтолкнул меня дулом винтовки: «Иды!».

Концлагерь был расположен километрах в трех от Карловки, на территории бывшей свинофермы. Перед сараем, где раньше держали свиней, и в котором нам предстояло жить, стояла спортивная «кобыла». Как объяснили старожилы лагеря, полицаи притащили ее из сельской школы, чтобы наказывать заключенных. За малейшую провинность человека привязывали к «кобыле» и секли кнутом.

В первый же день с нами провел беседу староста лагеря, бессарабский еврей господин Абрамович. Говорил он на идиш, и мать переводила мне и сестре его слова. А слова господина Абрамовича были о том, что если мы будем плохо работать, нас познакомят с «кобылой».

Заключенные карловского лагеря строили дорогу. Нас тоже пригнали на стройку. Матери дали тачку, мне и сестре - лопаты. Мы наполнили тачку землей, и мать покатила ее по деревянным мосткам, проложенным через болотистую местность, к насыпи, по которой должна была пройти шоссейная дорога.

На стройке работали в основном женщины и дети. Кормили раз в день супом из гнилой картошки. Когда повариха мадам Ванштейн привозила на повозке суп, рядом с ней на облучке сидел господин Абрамович. Во время раздачи супа он следил за порядком. Если кто-то из детей пытался пролезть без очереди или, что еще хуже, попросить добавку, господин Абрамович пускал в ход палку.

Женщины называли между собой господина Абрамовича «Гицель», как звали в Одессе людей, вылавливавших бродячих собак, но не дай бог бы он об этом узнал!..

В конце месяца заключенным выдавали паек: две кружки грязного пшена и столько же кукурузной муки. За время пребывания в лагере я забыл, как выглядит хлеб...

За порядком на стройке следил косноязычный полицай Стефан. Любимым выражением его было: «Задницу маешь? Двадцать пять!». Это означало, что в любой момент Стефан был готов наказать провинившегося двадцатью пятью ударами кнута. Этим кнутом он подгонял нерадивых. Он же проводил экзекуции и на «кобыле».

В дождливую погоду работы на стройке не велись, и по примеру других детей мы с сестрой ускользали из лагеря просить милостыню. Просили в ближайших селах - Викторовке, Новоселовке. Ходили от хаты к хате. Иногда нам подавали, кто кусочек мамалыги, кто початок кукурузы. А иногда спускали на нас собак.

Ходить по селам было очень опасно. Если бы нас поймали полицаи, Стефан засек бы на «кобыле». Но голод толкал не только на унижения, но и на смертельный риск...

В карловском концлагере был барак, который назывался «комната голых». В него попадали те, кто износил вещи на каторжной работе. Одежда, превращаясь в тряпье, расползалась на теле. Несчастные, у кого это случалось, лежали на нарах в «комнате голых», прикрытые грязными тряпками, и умирали голодной смертью. Голые не работали, им не полагался паек. Некоторых подкармливали работающие родственники, но одинокие были обречены.

Позже мы научились распускать на нитки те же тряпки. Одна украинка из Карловки, работавшая на стройке учетчицей, дала моей матери веретено, и по вечерам при лучине мы таким древним способом изготавливали нитки и латали одежду. Мы даже научились шить постолы. Многим из нас эти постолы заменяли обувь.

Но все это было потом...

Каждое утро к «комнате голых» подъезжала запряженная парой волов скрипучая повозка. С нее слезал старый одноглазый Гершман и, шлепая босыми ногами, заходил в барак. Вскоре он вытаскивал оттуда нескольких мертвецов, укладывал на повозку и увозил. В лагере не говорили: «Умер». Говорили: «Гершман забрал».

В этом бараке была одна женщина, Муза, которая вечерами по памяти читала голым Пушкина, Лермонтова, Некрасова, рассказы Чехова, Шолом-Алейхема, Зощенко. Читала так, что обитатели «комнаты голых», слушая ее, забывали о своих страданиях. Слушать Музу приходили и из других бараков, а заодно приносили ей немножко пшенной каши или кусочек мамалыги. Так Муза жила и еще делилась с соседями по нарам.

Не знаю, кем была Муза до войны, то ли актрисой, то ли преподавателем литературы. Но своим чтением она многим спасла жизнь.

Зимой 1943 года в карловский концлагерь пригнали цыган. Они поселились в соседнем с нашим бараке. Это были простые работящие люди. Жилось им легче, чем нам. Мужчины ходили по селам подковывать лошадей и делать другую работу, а женщины гадали. Моя мать подружилась со старой цыганкой Лизой. Она курила трубку, и когда мать заходила к ним в барак, сразу просила: «Софа, расскажи». Лиза любила слушать рассказы матери о нашем довоенном бытье. Мама преподавала музыку, и теперь рассказывала интересные истории о своих учениках. Лиза курила, слушала и приговаривала: «Жили же люди...». Внучка Лизы, маленькая Маша, сидя у ее ног, тоже внимательно слушала мою мать и иногда вставляла: «Бабушка, чего ты? Мы же тоже чай с лимоном пили!».

Полицаи побаивались цыган, поэтому не так притесняли их, а кроме того, мужчины приносили из сел самогон. Но концлагерь -это концлагерь, и до самого освобождения нас объединяло с цыганами одно - горе. И разъединяло одно - смерть...

В начале марта 1944 года в лагере стал слышен отдаленный гул. Это приближался фронт. Исчезли вдруг полицаи, реже стал показываться и господин Абрамович, а вскоре через Карловку потянулись отступающие немецкие войска. Шли они по выстроенной нами дороге, а мы, прячась в кустах, наблюдали за ними. Это были уже не те немцы, которых я видел в первые дни оккупации Одессы. Те даже на румын смотрели с презрением, а эти шли, опустив головы, и многие, как и мы, были в лохмотьях.

В один из таких дней возле нашего барака остановилась пыльная повозка. На облучке сидел немецкий солдат, в повозке стонали раненые. Обитатели барака мгновенно попрятались, но немец заметил меня и поманил пальцем. Дрожа от страха, я подошел. У немца не было никакого оружия. Мундир на нем был разорван, потное лицо заросло рыжей щетиной. Он произнес только одно слово: «Вассер!». Немец просил воды. Я показал ему на колодец. Он достал из-под повозки ведро, набрал воды и сначала напоил лошадей, потом раненых, потом напился сам. Уже разворачивая повозку, он снова подозвал меня и дал яблоко. Держа в руке яблоко, я долго смотрел ему вслед...

Как-то вечером в наш барак вбежала молодая цыганка:

- Ховайтесь, в Карловке власовцы. Узнают, что вы евреи, постреляют!

О власовцах шла дурная слава. Говорили, что, отступая, они сжигают целые деревни.

Несколько дней мы провели за лагерем, в глубоком овраге. Наконец, не выдержав, я сказал матери:

- Пойду посмотрю. Может, в Карловке уже наши.

- Только будь осторожен, - попросила мать.

Со мной пошла сестра.

Не успели мы вылезти из оврага, как увидели двух всадников. На плечах у них были погоны. Мы бросились назад, но всадники заметили нас и закричали:

- Эй, ребята! Немцы в селе есть?

Мы остановились. Всадники подъехали ближе. На ушанках у них были красные звездочки. Наши!

Это произошло 28 марта 1944 года. А через несколько дней оборванные, грязные, счастливые - мы шли за наступающей Красной армией домой, в Одессу!..

2000 г.

Отправить в FacebookОтправить в Google BookmarksОтправить в TwitterОтправить в LiveinternetОтправить в LivejournalОтправить в MoymirОтправить в OdnoklassnikiОтправить в Vkcom