Литературный сайт Аркадия Хасина

Люди тебя не оставят

Лето сорок пятого года было в Одессе холодным. Редко выдавались солнечные дни. Но когда показывалось солнце, город казался особенно черным - от обугленных развалин домов и развороченных мостовых. Оккупанты вывезли из города даже трамвайные рельсы. Цвели акации, но и они казались седыми...

И только море за Приморским бульваром весело вскипало фонтанами пены. Это тральщики на подходах к порту взрывали немецкие мины.

В то лето мне, Борису Литвину, пережившему в Одессе фашистскую оккупацию, исполнялось шестнадцать лет. Получив паспорт, я пришел наниматься на работу в Черноморское пароходство.

Отдел кадров напоминал гулкий вокзал:

- Котька?! Откудова?

- Ваня-Граммофон!

- Костыль! А говорили, загнулся!

И от звона медалей и орденов, топота ботинок и сапог, крепких мужских объятий и не менее крепких поцелуев со старых стен осыпалась штукатурка, и воздух в коридоре отдела кадров был насыщен сухой пылью, как после стрельбы.

Я стал в очередь у двери старшего инспектора Меламеда. Дверь эта была расписана, словно колонна поверженного Рейхстага: «Даешь мирную жизнь!», «Море зовет, а Меламед не пускает!».

Когда в коридоре становилось особенно шумно, дверь открывалась. Скрипя протезом, из кабинета выходил старший инспектор и страдальчески морщил небритое лицо:

- Вы моряки или базарные торговки?

Наступала тишина, даже затаптывались окурки. Мишу, как запросто называли старшего инспектора моряки, нельзя было злить. С Миши начиналось море...

До войны, убегая со школьных уроков, я часами простаивал у ворот порта, слушая свистки маневровых паровозов, судорожный лязг составов и крики биндюжников, бешено стегавших кнутами застрявших на переезде лошадей. Полосатый шлагбаум, за которым начинался порт, открывал для меня особый мир.

Дома мне не разрешали ходить в порт. «Там такие грубые люди!» -говорила мама. Но меня влекло к этим людям. Я мог подолгу смотреть, как красят они с подвесок борта пароходов, как ловко набрасывают на причальные пушки швартовые концы и поднимают на мачтах обветренные океанами флаги. И сейчас в коридоре отдела кадров пароходства я, не отрываясь, смотрел на радостно возбужденные лица моряков, на их медали и ордена, на мичманки и бескозырки...

Когда я вошел в кабинет старшего инспектора Меламеда, он кричал в телефон:

- Списывайте! Списывайте немедленно! У меня полный коридор народу!

От его голоса в графине дрожала вода. Бросив трубку, Меламед откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. И тут я увидел, какой это измученный человек... Одет он был в старенькую офицерскую гимнастерку со следами споротых погон. Гимнастерку украшали два ордена Боевого Красного Знамени и медали «За оборону Одессы», «За оборону Сталинграда» и «За взятие Берлина». И еще на гимнастерке были нашивки за тяжелые ранения.

А за спиной инспектора в распахнутом окне искрилось под солнцем пустынное море.

Меламед открыл глаза.

- Представляешь, что вытворяют? - сказал он мне, словно старому знакомому. - Думают, кончилась война - гуляй, ребята! Повар на «Калинине» набрал в Румынии камушков для зажигалок. Целую литровую бутылку! И куда, думаешь, спрятал? В кастрюлю. Налил в кастрюлю воды и поставил на плиту. Вроде борщ у него там варится. Но таможню не проведешь! А ну, открой дверь и позови...

Меламед поводил обкуренным пальцем по лежащему перед ним списку резерва.

- Позови мне такую фамилию - Передерий. Не знаешь? Знаменитая фамилия. Есть капитан Передерий. А это повар. Однофамилец.

Во время обороны Одессы кормил самого генерала Петрова, а когда фашисты подползали к его кухне, бросался в штыковые атаки. Зови!

Я открыл дверь и позвал:

- Передерий!

Коридор подхватил:

- Передерий!

В кабинет, запыхавшись, вбежал щупленький морячок в стоптанных флотских ботинках и в бескозырке с вылинявшей надписью: «Черноморский флот». Словно споткнувшись, он остановился у стола и виновато улыбнулся:

- Миша, я ж не шумлю.

- А кого я сегодня три раза от дверей гонял?

Морячок побледнел.

- Ладно. Пойдешь на «Калинин». Надоел ты мне... Снимается в Гамбург. На судно немедленно. Скажешь капитану, что я включил тебя в роль. Только бескозырку на кепку смени. А то найдется в Гамбурге какой-нибудь недобитый фашист и побежит, пугая прохожих, как бегал от тебя в сорок первом. Помнишь?

- Как же не помнить?

И Передерий улыбнулся счастливо и гордо.

Когда за ним закрылась дверь, старший инспектор закурил, с наслаждением затянулся крепким махорочным дымом и, прищурившись, посмотрел на меня.

- А что тебе, собственно, надо?

Я переступил с ноги на ногу, проглотил в горле комок и тихо сказал:

- Я хочу плавать.

- Ты хочешь плавать? - от возмущения Меламед поперхнулся дымом. - А они? - он встал и показал на запертую дверь. - А что хотят они? Не знаешь? Так пойди и спроси. И не забудь узнать, сколько угля перештыковали они в кочегарках и сколько раз тонули между Севастополем и Одессой. А потом приди и честно скажи, что не будешь морочить мне голову. У меня для них ничего нет...

Он сел, разогнал махорочный дым и склонился над бумагами. Уже не глядя на меня, сказал:

- Плавать иди на пляж.

Над городом прошел слепой дождь. Деревья на бульваре мокро блестели, на усыпанных гравием дорожках носились воробьи.

На Потемкинской лестнице работали каменщики. Они обтесывали гранит, восстанавливая изуродованные осколками снарядов и бомб исторические ступени.

На портовом заборе сидели чайки. Забор был проломан, и к морю можно было шагнуть прямо с улицы.

Портовые железнодорожные пути, на которых до войны весело перекликались паровозы, заросли полынью. Причалы были разрушены. Посреди бухты протягивало к небу обгоревшие мачты затонувшее судно. Возле прогнивших свай скрипела швартовами ржавая баржа. С баржи удили рыбу двое стариков.

Вдруг я увидел «Калинин». Он стоял у недавно отремонтированного причала, пахнущего свежими досками. Тень флага теплохода колыхалась на неспокойной воде. Трюмы «Калинина» были закрыты, грузовые стрелы опущены. Теплоход был готов в дальний путь. А что если забраться по швартовому концу, пробраться в трюм и... Сколько таких случаев я видел в кино! Я уже подошел было к корме теплохода, где меня не мог заметить вахтенный, но в это время на причале остановилась крытая грузовая машина. Из нее начали спрыгивать пограничники контрольно-пропускного пункта. Загрохотав ступеньками трапа, они быстро поднялись на борт теплохода, и сейчас же по судовой трансляции разнеслось: «Экипажу находиться по своим каютам. Начинается пограничный досмотр!».

Да, жизнь не кино...

Портовый пляж, известный под названием Австрийский, был безлюден. От порта его отгораживал простреленный пулями вагон. В сквозных отверстиях вагона, как недопетая песня войны, посвистывал ветер. На песке сохли рыбачьи сети. Рядом стояла наполовину вытащенная из воды рыбачья шаланда, в ней поблескивали дождевые лужицы. Я залез в шаланду и стянул рубаху. Здесь, закрыв глаза, можно было представить себя в открытом море, в грохоте волн и в ярости брызг! Но мне надоели детские мечты. Эх, знал бы старший инспектор Меламед - море я не вычитал из книг. С детства упруго и горячо билось оно возле самого сердца...

Захотелось пить. Рыбаки иногда оставляли в шаландах анкерки с водой. Я открыл кормовую кладовочку, но, кроме ржавых уключин и засохшего кусочка брынзы, завернутого в пожелтевший обрывок газеты, не нашел ничего. Пожевав брынзу, я расправил на коленях обрывок газеты и вдруг услышал гудок. Из порта выходил «Калинин», за ним бежал лоцманский катер. Когда теплоход отошел от мола, катер подвалил к его борту. По штормтрапу на катер спустился человек, портовый лоцман. Сняв с головы фуражку, он помахал стоявшему на мостике теплохода капитану. Развернувшись, катер помчался в порт, а теплоход снова прогудел и, набирая ход, стал уходить в море.

Опустив голову, я начал читать обрывок газеты. «Жандармерии требуется истопник...», «Гадалка, предсказывает будущее, улица Дерибасовская, дом 12...», «Одесский муниципалитет с прискорбием сообщает, что в порту большевистскими бандитами убит капитан Тарасенко...».

Только теперь я сообразил, что передо мной обрывок газеты «Молва», грязного фашистского листка, издававшегося в городе во время оккупации.

Оккупация...

Пятнадцатого октября сорок первого года наши войска оставили Одессу. С темнотой уже не гремели по улицам обозы, не покуривали в рукава матросские патрули и никто не кричал по дворам:

- Граждане, соблюдайте светомаскировку, тушите свет!

Город затих и насторожился.

На углу нашей улицы какие-то люди разбили витрину бакалейного магазина и начали вытаскивать мешки с перловой крупой. Дворник, старик Потапов, хватал этих людей за руки и растерянно повторял: «Что ж это вы, товарищи, а?».

Его ударили. Он тяжело сполз к ногам грабителей, повторяя заплетающимся языком: «Что ж это вы, а?».

Город был темен, только крыши домов отсвечивали красным. Это на Пересыпи догорала нефтегавань.

В ту ночь мать увела меня из центра города на Ближние Мельницы. Там жила подруга матери по рабфаку Екатерина Ивановна Храпченко. Муж Екатерины Ивановны вместе с моим отцом, командиром запаса, в первый же день войны был призван в армию. Во дворе, где жила Екатерина Ивановна, была полуразвалившаяся халупа с крохотным окошком, выходившим на городское кладбище. Матери казалось, что в этой халупе можно будет переждать оккупацию.

Крепко держа меня за руку, мать торопливо шла по темным, пугающим неизвестностью улицам и шептала: «Господи, ведь по-настоящему людей я узнала за время войны!.. Запомни, если со мной что-нибудь случится, люди тебя не оставят. Люди тебя не оставят...».

Плохо слушая мать, я смотрел на угрюмо выступавшие из темноты баррикады. «Почему наши ушли? - думал я. - Ведь город приготовился насмерть биться с врагом!» Перед баррикадами на случай прорыва танков поблескивали металлом опутанные проволокой ежи.

Покидая двор моего детства, я спрятал в кармане листовку, которую подобрал днем на Приморском бульваре. В ней писалось: «Не навсегда и не надолго оставляем мы нашу родную Одессу. Жалкие убийцы, фашистские дикари будут выброшены вон из нашего города. Мы скоро вернемся, товарищи!». Эти слова я перечитывал множество раз и не мог смириться - ушли...

Листовку я хранил долго, пока не показал Петьке Черненко, жадному и пронырливому парню, с которым познакомился на Ближних Мельницах. Он жил в соседнем дворе. Петька промышлял на Привозе, таская у баб всякую снедь. Он старался и меня привлечь к этому, но я отказывался. Однажды Петька обозвал меня трусом. Чтоб доказать свою отвагу, я показал листовку. Петька засопел, забегал глазами и ничего не сказал. А на следующий день к нам нагрянули полицаи. Они нашли в моем кармане листовку и увели меня с собой. Обезумевшая от горя мать бежала за полицаями, умоляя отпустить меня. Она предлагала им последние деньги, но один из полицаев, конопатый детина с мутными от самогона глазами, все повторял:

- Не, тетя. У нас такие номера не проходят. Вот повесим твоего змееныша, будет знать, как с партизанами дружбу водить!

В полиции меня допросил сам шеф. Он стучал волосатым кулаком по столу и орал, что если я не скажу, кто дал мне «распространять прокламацию», он прикажет расстрелять меня на глазах у матери.

Плача, я сознался, что нашел листовку на Приморском бульваре в день ухода наших войск. Но мне не поверили. Избитого, окровавленного, меня перевели в тюрьму.

- Будешь сидеть, пока не сознаешься! - пригрозил на прощанье шеф.

В тюрьме меня втолкнули в грязную камеру, где находились такие же мальчишки, как и я, арестованные за различные преступления, в основном - за мелкие кражи.

Оккупанты разрешили в городе частную торговлю. Этим воспользовались всякого рода дельцы, которые вылезли с приходом фашистов из своих нор. В городе пооткрывались лавочки и магазинчики, расплодились питейные заведения - бодеги. Улицы запестрели свеженамалеванными вывесками: «Кафе «Бавария», «Пивной бар «Рим», «Спиртные напитки от ресторана «Берлин». В этих заведениях постоянно толклись румынские и немецкие солдаты, мелкие спекулянты и опустившиеся обыватели. Нередко между «представителями союзных войск» возникали драки. Одна такая драка, прогремевшая на весь город, произошла в Колодезном переулке в бодеге «Герман Геринг». Избитые немцами румыны подожгли бодегу, заперев в ней пьяных гитлеровских солдат. Бодега догорала несколько дней, доставляя тайную радость одесситам, приходившим издали полюбоваться на смрадно чадившее пожарище.

Мальчишки, оставшиеся без отцов, а многие и без матерей, погибших во время бомбежек города, с утра и до вечера отирались возле всех этих заведений, правдами и неправдами добывая на пропитание. Так они и попадали в тюрьму, где с ними обходились с такой же жестокостью, как и со взрослыми.

По ночам во дворе тюрьмы слышались выстрелы и крики расстреливаемых...

Я просидел два месяца и был неожиданно выпущен на свободу по случаю приезда в Одессу румынской королевы Елены. Узнав, что в тюрьме томятся даже дети, эта чувствительная дама объявила «детскую амнистию». Полицаи зачитали нам «высочайший указ» и, надавав на прощанье подзатыльников, выгнали на свободу.

Вернувшись на Ближние Мельницы, я не застал матери. Халупа была пуста. Встретившая меня во дворе Екатерина Ивановна привела к себе и, всхлипывая, сказала, что мать скончалась в слободской больнице от сыпного тифа. Поставив передо мной миску чечевичной похлебки, Екатерина Ивановна, вытирая слезы, говорила: «Люди тебя не оставят. Люди тебя не оставят...».

Опустив голову, я молчал. Я знал: мать умерла не от тифа, она умерла от горя...

Петьку Черненко я больше не видел. Пока я был в тюрьме, он уехал к дядьке, в Бендеры. Позже рассказывали, что вместе с дядькой, бендерским полицаем, он подался на Запад, подальше от наступавших советских войск.

Так я и жил один все эти страшные годы. Торговал зажигалками, которые делал из винтовочных гильз сосед-инвалид, подносил теткам с пригородного поезда до Привоза корзины, зимой лазил по разрушенным домам, срывая в уцелевших комнатах полы, и продавал их на дрова, убегал от облав, а при случае - портил румынские военные грузовики. Делал это я так. На Ближних Мельницах, недалеко от железнодорожного моста, часто останавливались колонны грузовиков. Зная, что румыны обязательно уйдут на ночлег в первый попавшийся домишко, а часовой обязательно уснет, забравшись в кабину головного грузовика, я дожидался темноты, затем подкрадывался к последней машине, залезал под кузов и разводным ключом, специально добытым у соседа-инвалида, откручивал попадавшиеся под руку гайки. К немецким грузовикам я подходить боялся. Там часовые не дремали...

Все эти годы я страстно мечтал связаться с подпольщиками. О них с затаенным восторгом говорил весь город, их незримое присутствие чувствовалось везде. По ночам в порту загорались склады, взлетали в воздух на станции Одесса-Товарная железнодорожные составы, по утрам на стенах городских зданий белели листовки, призывавшие жителей к борьбе с оккупантами. Но связаться с подпольщиками было непросто...

Под порогом халупы у меня была спрятана ракетница. Я стащил ее у двух румынских солдат, остановившихся однажды возле нашего двора напоить лошадей. Пока румыны, набирая из дворового колодца воду, болтали с женщинами, которые стирали во дворе белье, я заглянул в стоявшую у ворот повозку и увидел ракетницу. Она лежала под сиденьем, похожая на револьвер-бульдог. Я и подумал, что это револьвер, и, схватив ракетницу, помчался к кладбищу. Оно начиналось сразу за последними домишками Ближних Мельниц. Перемахнув через ограду, я заполз в кусты и пролежал в них до темноты. Когда взошла луна, мне стало жутко от близости могил и зашумевших на ночном ветру деревьев. Правда, я вспомнил слова матери: «Сейчас настало время, когда нужно бояться не мертвых, а живых». Она сказала это, чтобы успокоить меня, ведь окошко нашей халупы выходило на кладбище. И все же мне стало не по себе... Я выполз из своего убежища и огляделся. За кладбищенским забором было тихо, на Ближних Мельницах кое-где тлели огоньки. Крадучись, я вернулся к себе. Румыны уехали, только у ворот желтела в темноте рассыпанная из повозки солома. Возможно, солдаты не заметили пропажу. Засветив в халупе свечу, я рассмотрел ракетницу. «Какое ни есть, а оружие», - с радостью подумал я и спрятал ракетницу под порог.

Фронт приближался. По ночам со стороны Лузановки уже слышна была отдаленная канонада, над городом все чаще стали появляться краснозвездные самолеты. Однажды ночью они бомбили порт, и люди, собираясь у ворот, обнимали друг друга.

Не доверяя румынам, немецкое командование ввело в город многочисленные эсэсовские части. Им было поручено любой ценой удержать город. В центре города напротив самых красивых зданий фашисты установили огнеметы. По улицам стало опасно ходить -на каждом шагу патрули останавливали жителей и проверяли документы. Трудоспособных мужчин и женщин задерживали и направляли на строительство оборонительных сооружений, юношей загоняли в подвалы как заложников.

Как-то к нам во двор вбежала растрепанная женщина с безумными глазами. Увидев Екатерину Ивановну, она закричала:

- Немцы хотят взорвать оперный театр! Всем, кто живет рядом, приказано не выходить на улицу!

- Господи, - заволновалась Екатерина Ивановна, - что же это будет!

Я достал из тайника ракетницу и побежал к кладбищу. Оттуда вела самая короткая дорога на Большой Фонтан, к морю. На что я рассчитывал? Не знаю. А впрочем... В тот день мне казалось, что выстрелом из ракетницы я привлеку внимание наступавших на город советских бойцов.

Было начало апреля. Под обрывом синело море. Берег был огорожен колючей проволокой, и казалось, море, как и я, ждет своих освободителей.

Уже было темно, когда я забрался на крышу какой-то покинутой дачи и, подняв ракетницу, нажал на тугой курок. Я ждал выстрела, яркой вспышки и громкого «ура», которое должно было грянуть с того берега на отчаянный призыв. Но ракетница молчала. Она отсырела.

Я спустился с крыши и до рассвета просидел на веранде дачи, дрожа от холода и усиливающихся орудийных раскатов.

Утром я увидел под обрывом лодку, из нее прыгали автоматчики. На плечах у них были погоны, но на пилотках знакомые, родные звездочки!..

Кто-то тронул меня за плечо:

- Как вода?

Возле шаланды, стаскивая гимнастерку, стоял старший инспектор отдела кадров Меламед. Растерявшись от этой неожиданной встречи, я протянул ему обрывок газеты. Он прочитал: «...в порту большевистскими бандитами убит капитан Тарасенко», - и брезгливо поморщился.

- Капитан! Задрипанный штурман. До войны его гнали со всех судов. Пьяница, склочник. Я требовал уволить его из пароходства. Где там! Меня таскали на местком, будто пьянствовал я, а не он. У него, видите ли, жена и ребенок. Наша гуманность, из-за которой мы сами и плачем. Остался. Пошел работать к немцам. Ай да «большевистские бандиты»! Туда ему и дорога.

Отстегнув протез, Меламед бросил его на песок и запрыгал к воде. Окунувшись, он помахал мне рукой. Я сделал вид, что не заметил его приглашения. Пусть не думает, что я сильно обрадовался, встретив его на Австрийском пляже. Я даже могу встать и уйти. И работа для меня в городе найдется. Меня уже несколько раз приглашали учеником в примусную мастерскую.

«По крайней мере хлебной карточкой будешь обеспечен, - говорил известный на Ближних Мельницах Фима-примусник. - А там посмотрим...»

Когда я сказал Фиме, что хочу плавать, а потом думаю поступить в заочную школу моряков, он схватился за рыжую голову. «Ты что? Кто такие моряки? Это же босяки! Какая уважающая себя женщина пойдет за моряка? Это не жизнь, а сплошной кошмар!» Немного успокоившись, Фима сказал: «А за учебу я думаю так. Учение, конечно, свет. А неученье - обед». И в подтверждение своих слов Фима поставил на пропахший керосином прилавок корзину. Почмокав губами, он вытащил из корзины жареную курицу, малосольные огурчики, брынзу, помидоры и даже апельсин...

Меламед вылез из воды, допрыгал до шаланды и вытер платком лицо.

- Чего не купаешься?

Я промолчал.

- Понятно, - расчесывая волосы, сказал Меламед. - Тоскуешь по дальним плаваниям. Тебе подавай пляжи с пальмами и висящими на ветках обезьянами. Австрийский в одесском порту тебя не устраивает!

- Вы можете смеяться, - угрюмо ответил я, - но мне без моря не жить.

Его прямо затрясло от хохота. Он так смеялся, что на глазах у него выступили слезы.

- Ну и ну, - насмеявшись, сказал он. - Может, ты пойдешь работать в цирк? Из тебя выйдет неплохой комик.

Он натянул гимнастерку и расправил на груди награды.

- Что ты знаешь о море? Ты же укачаешься в порту и еще будешь ругать меня последними словами.

Он пристегнул протез и затянул на гимнастерке ремень.

- Ладно, твое счастье, что ты встретил меня сегодня второй раз. Люблю юмористов. Приходи завтра с утра, что-нибудь придумаем. А газету отнеси в музей. Пусть все помнят. Скажи, Меламед просил!

И, заскрипев протезом, он заторопился в город.

Отправить в FacebookОтправить в Google BookmarksОтправить в TwitterОтправить в LiveinternetОтправить в LivejournalОтправить в MoymirОтправить в OdnoklassnikiОтправить в Vkcom